Симелов достал из кармана платок, отер потный лоб и устало опустился в глубокое, покрытое белым чехлом кресло.
— Ничего не понимаю. То вы говорите, что социал-демократия и пролетариат поддержат выступления любого демократа против существующего порядка вещей, то вы кричите: «Революцию нам давай!» Да ведь мы представляем интересы всего народа, в том числе и рабочих слоев его!
— Не совсем точно, — поправил Чургин. — Это вам хочется выдавать себя за представителей всего народа. Но вы представители только имущей части его — буржуазии, интеллигенции…
— Черт побери, да для кого же мы тогда требуем свободы слова, личности, собраний и так далее, наконец всенародного… всенародного, повторяю, Учредительного собрания?! Для Стародуба или Шухова, что ли? — с возмущением воскликнул доктор Симелов. — Всенародное Учредительное собрание — это орган, выражающий волю народа. Этим сказано все. И вы, социал-демократы, требуете того же. Спрашивается: так в чем же разница между нами?
Чургин поднялся с дивана и спокойно ответил:
— Я тебе уже говорил и могу повторить. Вы добиваетесь представительной палаты, в которой будут заседать помещики и капиталисты. Монархия по вашей программе остается, то есть вы не идете дальше раздела законодательной власти между самодержавием и палатой. Мы же хотим самодержавия народа, что исключает монархию. А теперь сам суди, что между нами общего.
Симелов задумался. Много лет прошло с тех пор, как он познакомился с Чургиным. Давно они сдружились, много раз спорили, соглашались и расходились во взглядах и вот наконец разошлись окончательно. И Симелов, сын сельского учителя и земский врач, впервые спросил себя: «А быть может, я поплелся в хвосте чуждых людей — помещиков, предпринимателей? Что общего у меня или у крестьян с князем Трубецким, который выступает с либеральными требованиями единственно ради того, чтобы предупредить крах монархии?» И ему вдруг стало стыдно перед самим собой.
Чургин, прощаясь, задержал его руку в своей большой руке. Какое-то внутреннее чувство подсказало ему: колеблется старый друг его, не верит и сам в правоту своего пути. И он сказал ему с большой теплотой в голосе:
— Брось ты, Михаил, тратить силы попусту и мельчить себя. Не пристало тебе быть на побегушках у князя Трубецкого и ему подобных. Сейчас происходит размежевание сил. Пора тебе определиться, с кем ты. Право же, не помещики и князья или фабриканты и шахтовладельцы дадут народу, которому ты служишь честно, свободу и республику. Наоборот, они ждут, когда народ поможет им урвать у царя немного власти.
Доктор Симелов промолчал, Чургин с Леоном вышли на улицу.
Был последний день масленицы, прощеное воскресенье. Снега на улицах почти уже не было, но любители катались на санях. По главной улице на тройках с бубенцами то и дело проносились разодетые молодые люди. Леон вспомнил, как когда-то катался на хуторе на масленицу. Вытащат бывало ребята огромные сани на бугор, за речку, сядут на них вместе с девчатами и мчатся вниз, к речке…
— Помнишь, Илюша, как ты катался с нами на хуторе на санях? — спросил он Чургина.
— На тех, лошадиных? Помню, — усмехнулся Чургин. — Я тогда так ловко нырнул в снег головой, что думал, в больницу придется ложиться — камень оказался в сугробе. Алена тогда, кажется, руку вывихнула… Не забыла она о хуторе, не зовет тебя помогать богатеть старому Загорулькину?
Леон не ожидал такого поворота мыслей зятя и невесело ответил:
— Пока нет.
— Пока, — повторил Чургин. — Но дело идет к тому, что позовет?
— Да что ты пристал ко мне? Я вспомнил о масленице, а он об Алене! — вспылил Леон.
— А я вспомнил и о масленице, и об Алене. И я не люблю, брат, когда врут. Чего хмуришься? Рассказывай, чего уж…
— Не понимаем мы с ней друг друга. А после денег Оксаны поругались.
— Та-ак… А сестра какие деньги прислала?
— А дьявол ее разберет, сестру эту! Вышла замуж за помещика, а нам с Рюминым прислала для работы двести рублей и пишет, что будет наезжать и читать доклады. Видал таких помещиц?
— Не видал, но вижу, что помощь Оксаны нам пригодится, — задумчиво проговорил Чургин. — А вот с Аленой надо поговорить как следует. Так нельзя: любить мужа, а слушать родичей.
— В этом все дело. Не оторву я ее от родных.
— Ничего, оторвем, — сказал Чургин так уверенно и просто, будто речь шла о житейской мелочи.
По улице, звеня бубенцами, быстро бежала тройка взмыленных лошадей. На санях, обняв какую-то румяную женщину, сидел Петрухин и хохотал. Из-под копыт лошадей летела грязь. Петрухин платком вытирал лицо то своей спутнице, то свое собственное и кричал извозчику:
— Давай! Гони, мерзавец!
Заметив Чургина, он велел остановить лошадь, встал и, сняв фуражку, крикнул:
— Таланту из народа, так сказать, господину штейгеру — мое нижайшее! — и с яростью загорланил: — Не забуду! Не прощу, плебей несчастный! Через десять лет, а вспомню!
На лице Чургина не шевельнулся ни один мускул. Он стоял на тротуаре — высокий, прямой, в фуражке с бронзовыми молоточками, и смотрел на испачканного Петрухина холодными, немигающими глазами.