Нет, конечно, нет и никогда не было. Этой ночи, этого телефона. Да и её, пожалуй, не существует вовсе. Я слышала звуки песен праздника, но люди сейчас были мне абсолютно противопоказаны. Мне нравилось болтать ногами над пучиной, играть, что я бегу по небу; облака здесь заменяли барашки, пробуждаемые ветром. Море ленилось и тянулось ко мне, к моим ногам; казалось, оно вот-вот ухватит меня за лодыжку, раздерёт своими тупыми жёлтыми зубами кожу. Затянет, заглотит. Когда плаваю ночью, я отдаюсь морю целиком и полностью, доверяю. Часто не вижу ничего дальше вытянутой руки, но всё равно плыву. Доверять с закрытыми глазами легко. Я чувствую, как мелкие рыбки проплывают мимо щёк, путаются в моих ногах, как в сетях; я ощущаю себя частью чего-то огромного, целого и всесильного. И доверяю ему.
Но стоит открыть глаза и осознать, что я сижу на пирсе, в каких-то там пяти метрах над водой, стоит только начать думать, и страх сковывает меня, стягивает руки просоленным канатом, сжимает голову в своих цепких лапах. Как просто, должно быть, идти в темноте, не зная куда и зачем, ничего не теряя, не спотыкаясь, и напевать себе под нос какую-нибудь мажорную песенку. Как просто падать в пустоту. Вот завтра я пойду на почту, вспомню эти цифры, не собьюсь ни разу, скажу ей своё непримечательное «здравствуй», закрою глаза и сделаю свой робкий шаг в чёрную непроглядную неизвестность, ведущую, может, к небу.
Никто не ждёт меня в том городке у моря, похожем на рыбацкую хибару, хотя она спит в своём обдуваемом ветрами и с севера, и с юга доме, рядом с ней спят крысы и пчёлы. И она лепит по ночам замки из глины, замки, запирающие её в её ничтожной жизни с выдуманными златорогими оленями, трамвайными рельсами (она никогда не видела красно-жёлтых трамваев), замыкающими круг за воротами её замка.
Её трогают грубые вонючие руки, жадно сдирают с неё простенькие выбеленные ситцевые платья.
Она учится лежать под тяжёлыми мускулистыми телами тихо и молча. Она не смотрит на небо, она опустошает кривые бутылки, толстые зелёные бутылки с вином; она купается ночами голая, и маленькие рыбки шныряют у неё между ног. Откуда я знаю всё это про неё? Я вижу. Всё. Это. Вижу её загорелые икры, отсчитывающие ступени той самой лестницы, что к морю. Как она покусывает нижнюю губу (та постоянно кровит), думая, какие помидоры купить. Как рассматривает себя, выходя из душа, в запотевшем зеркале. Вижу даже, как тонкая нитка слюны стекает на подушку, когда она спит на правом боку, смешно поджав ноги. Эта девочка не знает ни любви, ни Ницше, ни Ниццы, ни «Вдовы Клико». И тяготит меня только одно – то, что я могла бы дать ей всё это. Или чуть меньше. С высокого этажа моей гостиницы город кажется маленьким космическим телом, которое вот-вот сожрёт солнце, а эта девочка… она даже не знает такой высоты.
Ко мне в гримёрку приходят разные маленькие люди. Но все они знают, что им нужно. А ты, глупышка Паскаль, отпускаешь песок течь сквозь пальцы, а с ним уходят и камни, и разноцветные стёкла, и ракушки, и я. Ты всё теряешь, не успев найти, ты хочешь быть как все – не хуже, не лучше. Обязательное условие – быть с большинством, быть в норме. А меня целует шаровая молния, видишь, дурочка? У меня своя звезда, у меня чёрт внутри, у меня… ну хотя бы даже деньги. И я готова поделиться. Ну какого ты не звонишь, твою мать, Паскаль?
Много рыжего и жёлтого. Рыжее беспокойно и танцует, танцует на песке, танцует почти на крови, танцует возле воды, зная, что будет ею же и убито к утру. Рыжее не похоже на соседского кота, толстого и неповоротливого, непохоже на закатное солнце, ленивое и удовлетворённое, непохоже на волосы девушки, найденной вчера мёртвой, непохоже на причудливо обласканный водой камень, непохоже на яркие цветы, провозглашающие приход лета, умирающие каждую осень, с тем чтобы вернуться и доказать этим самым своё бессмертие. Рыжее – не путать с оранжевым. Рыжее такое, какое никогда не родилось бы от брака красного и жёлтого. Рыжее – танец безумства и безумство танца, ни секунды на месте, вечная жажда смерти, вечное стремление к росту, вечное соседство с людьми, их же, людская, погибель, то рыжее, которое никак не спутать с золотом.
Почти рядом – тонны синего и серебряного, уходящего в чёрный (чернёное серебро – да) покладистый суп, никого не накормивший, поедающий сам себя. Слышимый воздух, его дребезжание, его свист, его залихватский крик, в нём же – запах смерти и отчаяния, жизни и надежды. Братство антиподов.
Тут же – жёлтый песок, принимающий ступни, угли и кровь (и откуда столько крови?), всеобъемлющий песок с примесью пепла и сажи, как нечистый сплав, как разбавленные сливки, как гашёная сода. И сверху – накренившееся небо, пласты воздуха, проносящиеся так быстро, будто их погоняет стремление не видеть всего этого буйства красок, не чувствовать сумасшествия запахов и не слышать звуков невыносимой полифонии, претендующей быть скромным одноголосьем.