А пока дождь за окном, мой кофе совсем остыл, я не перестаю курить и гонять по голове всевозможную чушь.
Мне было тринадцать, когда я написала свою первую песню – это была песня про высокие деревья и белок, живущих на них. Глупо, но она приводила всех в какой-то умилённый восторг. С тех пор прошли годы, и мои песни стали песнями о непобедимых дождях и маленьких девочках, о неистребимой тоске и всех её порождениях, о сексе (а когда-то раньше – о любви). Мои песни – это не я сама, не целиком. Это какая-то узкая моя грань, отражающаяся в зеркале глаз, едва уловимая грань, так непокорно ложащаяся на бумагу. Когда мою музыку играет оркестр, я стою за сценой, затаив дыхание, и думаю, что всё не зря. А потом я выбегаю к микрофону, и зал взрывается. Я не вижу глаз. Только головы, покачивающиеся, похожие на большие набегающие на берег волны. Иногда мне хочется прыгнуть в это бушующее море, переломать себе рёбра, но всегда что-то останавливает. Убивать себя даже весело. Давай, Паскаль, ничего не бойся, всё проходит, всё пройдёт.
Когда я шла на почту, ни одной мысли не было у меня в голове. Ну что, ты ждёшь меня? Ты помнишь ещё моё странное несуразное имя? Неприметный голос? Мне предстоит узнать это, да, я ничего не боюсь, я играю в пустоголового героя какого-то старого мультфильма. И когда я отдаю деньги за телефонный разговор, это мой аванс тебе, безымянная надежда, и я выкладываю из кармана похожие на цветастые фантики (такими мы играли в детстве) бумажки. И когда я беру в руки трубку, когда верчу указательным пальцем телефонный диск, перед глазами снова встают сиротливые фонарные столбы, разбитые лампы, беспомощный вольфрам и безжизненные псы, все как один бело-рыжие, с висячими лохматыми ушами. Пытаюсь сморгнуть ужасающее видение, и тут же появляется новое. Огромная чёрная птица, зависшая над ущельем, ни к чему не приводящие движения крыльев, словно подвешенная к потолку хищная птица на фоне красного меланхоличного заката. Я зажмуриваюсь и снова открываю глаза, вижу тот же телефон, набираю оставшиеся цифры и жду. Первый робкий гудок. Предсказанный страх так и не является. Ещё гудок, и ещё. А у неё всеобъемлющий голос, вмещающий в себя леса и степи, говор деловитых муравьёв и рык диких собак. И она помнит ещё обо мне, всё помнит. Ну где бы найти и взять нужные слова?
Я не знаю, чувствую ли себя неправой (или, не дай бог, дурой), когда зову её на свою свадьбу. В конце концов, с точки зрения обычной логики ей должно быть только приятно. И я вправду не знаю законов этого разговора, но что-то подсказывает мне, что я нарушаю их. И это предложение про неизвестный город. К чему это всё? И эта неловкость, проскользнувшая между нами, представляется мне чёрной кляксой на белой пергаментной бумаге, не вбирающей в себя чернила. Или причудилось? Выходя из жаркого здания почты, полного спёртого воздуха, пропахшего сургучом и ожиданием новостей, я смотрю на дорогу, посреди которой сидит безымянный старик с окраины – глаза его, выцветшие на солнце, кажутся совсем прозрачными, как стекло.
Когда по этой дороге (редко) проезжают грузовики, пыль за ними вьётся, похожая на испуганную змею, а потом ещё долго не оседает. И за это я люблю и не люблю громкие красные и зелёные грузовики, за рулём которых сидят обычно белозубые задорные ребята без маек.
Какой он, этот далёкий город, в который она зовёт меня? А какие они, эти огромные самолёты, я видела их только очень высоко в небе, за собой они оставляют сливочный густой след. Здесь редко пролетает больше одного самолёта в неделю. А там, должно быть, их больше, и я, сама того не замечая, иду на станцию за билетом на поезд и представляю, как на этом берегу кто-то грустный будет ждать меня. Я чувствую, что-то меняется. На этом берегу.
Олово – магический металл. Мой дед был оловянщиком, сколько я его помню. Он работал посуду для всего города; поговаривали, что к тому же мой отец гадал на олове – многие мальчишки звали меня сыном гадальщика, немногие даже боялись. Не знаю, правда ли это, но к нам в дом действительно приходили разные люди; иногда ночью, взволнованные, они колотили в дверь, и тогда мать, ворча, вставала и шла будить отца. Олово податливо, как парафин, как несмышлёные щенки, олово делится на земное и небесное. Мне снились оловянные пули каждую ночь десятки лет, и каждый день я говорил отцу об этом. О тонкой двери, за которой я прячусь во сне и дрожу от страха, – дверь дребезжит от моей дрожи. А потом её прошивают эти чёртовы оловянные пули: первые – плющатся, не проходят сквозь доски, им на смену приходят новые, они словно протаптывают свою тропу ко мне. А потом добираются до меня, и я наполняюсь смятыми пулями, похожими на дедушкины выпадающие зубы. Комки пепельно-серебристого металла соединяются с моей кровью, и я не знаю, какой реакции ждать. Пробоины в двери открывают мне вид на комнату, я силюсь отыскать обидчика, но комната пуста.