Итак, говорить следует не столько о политических разногласиях, сколько о придворных интригах. Первенствующее положение Адашева вызывало недовольство не у одного царя. Многие знатные вельможи чувствовали себя обиженными всесильем «худого человека», плебея. В послании Курбскому царь злорадствовал, что Адашев «стеснил» не только его, государя, но и «вас, бояр». Летописец подтверждает, что «ангелам подобный» окольничий отнюдь не миндальничал с боярами и проявлял крутой, властный нрав: «А кому откажет, тот вдругорядь не бей челом; а кой боярин челобитной волочит, и тому боярину — не пробудет без кручины от государя; а кому молвит хомутовкою (то есть обличит в плутнях. —
Иван в своих писаниях предъявил Сильвестру и Адашеву три собственно политических обвинения: они ввели в ближнюю думу неугодного ему князя Дмитрия Курлятева; они раздали боярам и княжатам города, села и вотчины, отнятые у тех еще Иваном III; они обратили царя в «раба»: хотели «под ногами своими всю Русскую землю видети… сами государилися, как хотели, а с меня государство сняли: словом яз был государь, а делом ничего не владел». Ни одно из этих «преступлений» не могло служить причиной опалы. Первое, хотя, видимо, и задевшее царя за живое, было все же слишком незначительно. Второе, отлично иллюстрирующее предмет, на котором сосредоточивался интерес «избранной рады», когда она не чувствовала над собой контроля царской власти, следует предъявить всей боярской думе. Третье, как я уже не раз отмечал, является плодом воображения Грозного. Ни один посторонний взгляд не мог заметить в эти тринадцать лет какого бы то ни было умаления власти царя. Английский путешественник, видевший царский двор в 1558 году, вынес следующее впечатление: «Я думаю, в христианском мире нет государя, которого его подданные,
Нет и еще раз нет — Сильвестр и Адашев провинились не перед Грозным-царем, а перед Грозным-человеком. В сущности, своими манипуляциями над его совестью они показали, что мало уважают того, кто облек их своим доверием. Возможно, в душе Иван и не сомневался, что они желают блага России, но он имел веские основания сомневаться в том, что они желают добра лично ему. А придя к такому убеждению, он по вполне естественному течению мыслей заключил, что его «презлые советники» забрали себе слишком много власти, хотя они пользовались только тем, что он сам им дал.
Доказательством того, что Иван не верил ни одному из возведенных им самим обвинений на Сильвестра и Адашева, является мягкость наказания, которому они были подвергнуты. По сути, он просто попытался спрятать их за ширму: с глаз долой — из сердца вон. Сильвестр, что называется, просто удалился на покой — в один из лучших монастырей тогдашней России, под далеко не враждебную опеку архимандрита Филиппа Колычева, одного из гуманнейших людей своего времени; царь позаботился о семье ссыльного наставника: сын Сильвестра, Анфим, получил место дьяка в Смоленске. В посланиях Курбскому Грозный, несмотря на все тирады против вмешательства священников в государственные дела, сохраняет в общем-то беззлобное отношение к «попу невеже» и заявляет, что будет с ним судиться «Божиим судом»: «В будущем веке хочу суд прияти, елико от него пострадах душевно и телесно». Двухмесячное заточение Адашева в Дерпте со всей очевидностью говорит о том, что Иван просто не знал, как поступить с «собакой Алексеем» — будто бы таким страшным изменником и злодеем. Смерть Адашева вывела царя из этого затруднения.
С другой стороны, раскаленные добела страницы писаний Грозного, направленные против Сильвестра и Адашева, наводят на мысль, что они грубо затронули в душе царя нечто глубоко интимное и что эта бестактность и послужила подлинной причиной окончательного разрыва. С особой горечью Иван упрекает Сильвестра в чересчур строгом осуждении человеческой слабости. Сама недосказанность обвинения заставляет предположить, что речь идет об извечном табу христианской культуры — сфере половых отношений. Но если эта тема так сильно волновала Грозного, она неизбежно должна была найти отражение в его писаниях — разумеется, в зашифрованном виде.