И что еще хуже того, мне приходилось говорить с моим другом о политике, которую я считал преступнейшим из вымыслов человека и видел всегда в образе Фавсты — с лицом мертвым и белым, с глазами египетской кошки, с устами кровавыми, как цветок граната.
Болезни души так же возвращаются к нам, как и болезни тела. То, что мы принимаем за выздоровление, обычно оказывается либо кратковременным облегчением старого недуга, либо началом нового.
Если верить Курбскому, разрыв с Сильвестром и Адашевым сказался прежде всего на нравственности царя. Вместо мудрых, благочестивых мужей Иван приблизил к себе «презлых ласкателей» — «усвояет их в дружбу и присягами себе их обязует — вооружаться на святых неповинных, к тому и на всех добрых и добра хотящих ему и душу за него полагающих, аки на врагов своих: и собрал и учинил окрест себя пресильный и великий полк сатанинский».
Новые друзья разоряют «прежнюю мирность его жития»: «Начались частые пиры со многим распутством; наливали великие чаши зело пьяного пития и давали первую выпить царю, а потом и всем с ним пирующим. Пир продолжался, пока не упьются до беспамятства или до неистовства. Про тех же, которые не хотели пить, кричали царю: «Вот какой он! Не хочет веселиться на твоем пиру… вот нашелся праведник! Наверно, он осуждает нас и над нами смеется: он твой недоброхот, несогласный с тобою, из него еще не вышел дух Сильвестров и Алексеев!» Так тешились они над трезвыми людьми и выливали им на головы чаши или подвергали мукам… Вместо поста, целомудренной жизни и кротких молитв появились тогда лень и долгое спанье, а по сне зевота и головная боль с похмелья».
Курбский настаивает, что Иван сознательно отдал душу дьяволу — «возненавидел узкий и прискорбный путь, покаянием ко спасению приводящий, и потек с радостию по широкому и пространному пути, ведущему в погибель. Мы сами много раз слышали из уст его, когда он уже развратился и вслух всем глаголал: «Едино, — говорил, — пред себя взяти или здешнее, или тамошное!» — сиречь или Христов прискорбный путь, или сатанинский широкий».
Все это звучит убедительно только для тех, кто верит во внезапные повороты человеческой души от добра ко злу и наоборот. К тому же Курбский противоречит сам себе: из его же слов можно заключить, что Иван любил попировать и раньше, когда еще твердо стоял на «узком прискорбном пути» спасения. Всего несколькими страницами ранее, повествуя о том, как воеводы «паки и паки налегали» на царя, чтобы подвигнуть его выступить против Крыма, Курбский пишет: «Он не послушал, спорил против нас, а его настраивали ласкатели,
То было время, когда всему светскому была объявлена непримиримая война, на невиннейшие развлечения Церковь смотрела как на сатанинские игрища. Люди уступали позывам плоти со вздохом, с сердечным сокрушением, с сознанием вины и собственной греховности. На пиру полагалось сидеть с постными лицами; любое проявление веселья грозило скандалом. Поэтому слова Курбского, что Иван «потек с радостию по широкому и пространному пути, ведущему в погибель», нужно понимать в том смысле, что царь во время пирушек выражал радость, веселился. Ему, вероятно, доставляло удовольствие то, что он может вволю попить и поесть, посидеть за столом с друзьями за полночь — и это неудивительно, если вспомнить, что Сильвестр придирчиво считал каждый съеденный кусок и выпитый глоток за царским столом и заставлял Ивана отправляться в постель строго по часам. Что же касается пьяных насмешек над благочестием, то они, увы, являются почти непременной принадлежностью доброй русской попойки вплоть до нынешнего дня; во времена Ивана эта малопривлекательная черта нашего национального характера имела тот же источник, что и непреодолимая страсть русских людей к отверженным Церковью шутам и скоморохам, — она являлась следствием чрезмерного стеснения, одеревенения бытовой жизни в рамках всевозможных уставов и правил: это была дань, взимаемая животным началом в человеке с тогдашней культуры общества.