А в шахте темно, только изредка огоньки лампочек-коптушек поблескивают. И слышен резкий свист. Коногоны умели так задиристо свистеть… Прижались мы с отцом к стене. Из темноты вырвалась и пронеслась лошадь с вагончиком. Коногон вовсю свистнул и снова нырнул во тьму. А мы пошли дальше, прямо по штреку, а потом свернули и поползли в забой. Я-то мог идти чуть-чуть согнувшись, отец — ползком, а я за ним червячком пробирался. Сперва мне было боязно, но постепенно пересилило любопытство. Подползли мы к одному шахтеру, который кайлом уголек отбивал. Отец осветил его лампочкой и я узнал старика Громобоя. Было у него другое имя — настоящее. Это его так прозвали, Громобоем. Говорил он басом и ходил, чуть согнув широкие плечи. Грозного вида, с пышной бородой, молчаливый шахтер, нелюдимый. Только к детям он был снисходителен и даже позволял нам сидеть возле него, В бараке, где жил Громобой, печь стояла посредине. Придут шахтеры с «упряжки», разуются и обложат печь лаптями на просушку, А возле печки Громобой примостится — спину греет и покуривает. Курил Громобой махорку ужасающей крепости и едкости — «егоркин сорт» прозывалась. И трубка у него была большущих размеров — полпачки вгонял в нее. Пальцем прижмет жерло трубки, попыхивает и на дым поглядывает. А мы сидим возле него, тихие, и только ждем момента, когда Громобой вдруг протянет трубку, голубой кисет с махрой и скажет лениво, басом: «На-ка, заряди!»
И какое же счастье испытывал тот из нас, кому Громобой даст трубку и свой кисет, похожий на мешок и стягивавшийся ремешком!.. Трубка быстро заряжалась и подносилась Громобою. И снова наступало безмолвие. Выкурив вторую трубку, Громобой вставал и, поражая нас своим громадным ростом, оглушал басом: «Спать буду…»
Его мрачная фигура, пышная борода, трубка с железной крышечкой, его ворчливый бас и полное пренебрежение ко всему окружающему — все это вызывало у нас страх и восхищение. Недалеко от шахты в степи высился большой холм, поросший густой травой, — Савур-могила. В ясную погоду с холма можно было увидеть Азовское море, сверкавшее у горизонта. Мое воображение связывало Савур-могилу с Громобоем. Я легко представлял себе холм и на вершине холма Громобоя. Одинокий, молчаливый, он своими плечами подпирал нависшие облака: о чем-то задумавшись, он смотрел поверх терриконов на степь и море…
И вот я в забое и вижу Громобоя так близко от себя. Стоит мне протянуть руку — и я коснусь его густой, запорошенной угольной пылью, черной бороды. Но я вдруг оробел и невольно отступил. На деревянном столбе, подпиравшем кровлю, висела лампа Громобоя, освещавшая его мрачное лицо. Мне казалось, что это он своей широкой спиной подпирает кровлю.
Отец сказал Громобою обычное шахтерское: «Бог в помощь…»
Громобой посмотрел на меня и спросил строго: «А не рано ли в шахту пожаловал, господин хороший?»
Я удивился: здесь, под землею, голос Громобоя звучал тише и глуше, совсем не так, как на поверхности.
Отец за меня ответил: «Пускай дитё привыкает».
Он говорил почтительно, с уважением. Но Громобой даже не взглянул на него.
Но еще больше я удивился, когда Громобой потянулся к столбику, на котором висели лампа, фляжка с водой и сумка, порылся в сумке и вынул из нее что-то завернутое в тряпицу. И это что-то оказалось трубкой Громобоя. Он сказал, протягивая мне трубку: «На-ка, заряди…»
И засмеялся, довольный своей шуткой. Я, конечно, знал, что в шахте нельзя курить — шахта была газоносная. Но зачем же ему трубка? Только позже, когда мы поднялись на поверхность, отец объяснил мне, в чем тут дело: когда Громобой уставал, он брал свою трубочку и посасывал мундштук, словно закуривал…
Тут, в забое, Громобой мне еще больше понравился. Был он менее угрюмый, чем в бараке. Но когда из других забоев к нам подошли шахтеры, Громобой замолчал и отвернулся. Его сильное, большое тело как-то приноравливалось жить в тесноте и узком пространстве; уголь он отбивал ловко, быстрыми короткими ударами.
Шахтеры заслонили Громобоя. Они окружили меня, и всюду, куда я ни поворачивался, я видел дрожащие огоньки коптушек.
«Чей это хлопчик?» — спросил кто-то из шахтеров.
А другой сказал:
«Герасима Приходька сынок».
«А Шубина ты, хлопчик, боишься?» — опять спросил меня первый шахтер.
По правде говоря, я боялся «Шубина», этого домового, который, как говорят, водился в шахте и пугал людей. Но я промолчал. А за меня кто-то сказал быстрым говорком: «Шубин его боится. Как заслышал, что молодой Степан Приходько с отцом в шахту полез, так куда там… Побёг Шубин куда глаза глядят!» Все вокруг засмеялись. Потом кто-то приладил мне на грудь лампу, в руки дал обушок и сказал отцу: «Доброго шахтера ты дал нам… Гляди, как он кровлю головой подпирает… Важный. Надулся, молчит. Ни дать ни взять сам господин Илютин к нам пожаловал…»