Внезапно он заметил, что его гордость вошла в штопор, как подбитый самолет. Не вдруг. Медленно. С большими интервалами. И превосходное настроение стало крошиться, как зачерствелый пирог. Он оглянулся и посмотрел на солнце. Такое же серо-золотистое, как раньше. Он задумался. Я устал, решил он. Закурил сигарету. Конечно же, думал он, я устал. Вот и все. Да и непривычно мне так далеко ходить пешком. Когда я в последний раз шел больше часу? Дома, может быть. Да, разве что дома. Года два назад. Он наподдал носком башмака свой окурок, словно раскаленный маленький футбольный мяч, и сбросил его на мостовую.
Но дело было не в том, что он устал. Нет, совсем не в том. А вот в чем: еще недавно он шел по улицам, на которых жили люди. То тут, то там был сорван угол дома, целый квартал сожжен или повержен, палисадник словно бы перепахан, балкон сдвинут с места, крыша снесена. Но улицы в этой части города еще были похожи на улицы, немного поврежденные, немного шаткие и побитые, но все же это были улицы, на правой и на левой стороне которых жили люди. Собаки лаяли на улицах среди деревьев. Дети кричали в подворотнях, в подъездах, в палисадниках и на задних дворах, дети радовались и плакали. Женщины выбивали ковры на этих улицах, звали детей из окон, возчики переругивались, воняли помойки. Девушки хихикали, и молодые люди свистели на улицах, по которым проходил Билл Брук, фельдфебель канадских военно-воздушных сил из Хоупдейла на Атлантическом океане. Слева и справа на этих улицах жили люди, девушки пели, протирая окна, канарейки заливались долгими мудреными трелями, звенели звонки велосипедистов, звенели молочные бутылки, автомобили с визгом тормозили, кашляли, сигналили. В каком-то доме на куски рубили Моцарта на рояле, и на улице было слышно, как старушечий голос отсчитывает такты и чем-то твердым отстукивает их. Везде на улицах слева и справа жили люди, и улицы были как улицы. Такие улицы есть и в Хоупдейле. Или в Оттаве, или в Квебеке. Но вот уже полчаса, как вокруг все стихло. Все меньше людей жило в домах справа и слева, и все меньше домов стояло справа и слева вдоль улиц. Дети, собаки, автомобили встречались все реже. Только разрубленный на куски Моцарт, словно в насмешку, реял в этой внезапной тишине. Жизни становилось все меньше, все реже она встречалась, все тише была. Затем вовсе исчезла, чуть заметно промелькнула через несколько сотен метров, не появлялась совсем на вдвое большем расстоянии, еще раз всплеснулась двумя-тремя домами поодаль, но все меньше и меньше было ее. И все тише становилось кругом, все тише. Все тише была жизнь.
Он стоял на большом перекрестке. Он оглянулся. Ни ребенка? Ни собаки? Ни машины? Посмотрел влево. Ни ребенка. Ни собаки. Ни машины. Посмотрел вправо и прямо перед собою. Ни ребенка, и ни собаки, и ни машины! Посмотрел вдоль четырех нескончаемых линий улиц. Ни дома! Ни дома! Ни даже домишки. Ни даже халупы. Ни даже уцелевшей, одинокой, дрожащей, шаткой стены. Только трубы, как пальцы мертвецов, вонзались в предвечернее небо. Как кости гигантского скелета. Как надгробия. Пальцы мертвецов, тянущиеся к богу, угрожающие небу. Голые, худые, искривленные, тронутые тлением пальцы мертвецов. Куда бы он ни смотрел, по всем четырем направлениям, а ему казалось, что с перекрестка он в любом направлении видит на многие километры вдаль — ничего живого. Ничего. Ничего живого. Миллиарды каменных обломков, миллиарды каменных глыб, миллиарды раскрошенных камней. Бездумно искрошенный беспощадной войною город. Миллиарды искрошенных камней и несколько сотен мертвых пальцев. И ничего больше — ни дома, ни женщины, ни дерева. Все мертвое. Разрушенное, разваленное, разбитое, растерзанное, раскрошенное. Только мертвое. Мертвое. На километры вдаль, на километры вширь — мертвое. Он стоял среди мертвого города и на языке ощущал его гнилостный, тошнотворный вкус. Гордости у него как не бывало. Его превосходное настроение осталось далеко позади, очень далеко, у последних детей, у последней собаки, у последних автомобилей. Здесь и воздух умер, думал он. Он чувствовал, что пальцы мертвецов сжимают его грудь. Он притих и даже дышать не отваживался.
Потом опять вынул план города, он крепко держал его в руке, а ему чудилось, что он крепко держится за него. Он взглянул на солнце, уже совсем плоское и пыльно-золотое от чада большого города вдали. Увидел абрисы церковных башен. Это наваждение, думал он. Слишком близки были пальцы мертвецов, слишком тесно они обступали его. Есть только пальцы мертвецов и развалины. Они не наваждение.
Он решил идти теперь вдвое быстрее. Он пошел по середине мостовой, вернее, должен был идти по середине мостовой, потому что рухнувшие, разорванные на части дома оставили лишь на середине широкой улицы малозаметную тропинку, извилистую и узкую. Он шел, тупо уставясь в землю. Но не находил своей преждевременной и потерянной гордости, своего задорного настроения. Все это как ветром сдуло.