Наверху небо, в небе звезды. Под ним Эльба. В Эльбе звезды те же, что и в небе. Быть может, мы не так уж далеки от неба здесь, в Бланкенезе. И в Бармбеке, в Бремене, в Бристоле, в Бостоне, в Бруклине. И прежде всего — в Бланкенезе. Но надо, конечно, видеть звезды, плавающие внизу — в Эльбе, в Днепре, в Сене, в Хуанхэ, в Миссисипи.
А Эльба? Эльба воняет. Как все сточные воды большого города: картофельными очистками, мылом, застоялой водой из цветочных ваз, брюквой, ночными горшками, хлоркой, пивом и еще рыбой и крысиным дерьмом. Вот чем она воняет, Эльба. Эдакая вонь бывает только у сточной воды многомиллионного города. Ибо нет вони на свете, которой бы она не воняла.
Но те, что ее любят, те, что вдали от нее, те, что по ней тоскуют, говорят: она пахнет. Пахнет жизнью. Пахнет родиной на злополучном этом шарике. И Германией пахнет. И еще пахнет всей необъятностью мира. И они шепчут: Эльба. Шепчут нежно, с тоскою, со сладострастием, словно девичье имя. Вот так: Э-льба!
Когда-то существовали исполинские суда. Пароходы, витрины, дворцы, они отваживались прощаться высокомерно, без слез. Вечерами они стояли на реке, словно гигантские жилые кварталы, словно дерзко сконструированные, устремленные ввысь небоскребы: лениво, пресыщенно, устало покачиваясь у набережных, охваченных ночной суетою. Когда-то существовали эти циклопические плавучие муравейники, освещенные миллионами светлячков, уютно, радушно и ненавязчиво, то зелеными, то красными огоньками, то добела раскаленными. Они могли позволить себе безумное дерзкое прибытие под грохот духовых оркестров. Прибытие и отбытие: бодрая духовая музыка. Так было когда-то. Вчера.
Уходили они в бескрайние просторы морей, полные тоски по дальним далям, полные отваги и силы — или возвращались, овеянные дыханием всего мира, груженные товарами всего мира, умудренные его мудростью, вдосталь наплававшись по прудам меж материков, они все равно храбро входили в воды Эльбы, титаны, влекомые пыхтящими буксирами вздымаясь и блестя в чаду баркасов, — неприступные крепости, горные вершины, исполненные высокомерия. И всегда-то тысячи их круглых глаз светились хвастливой отвагой. А в медных жерлах духовых инструментов трепетал избыток радости. Слишком много силы с хрипом и сопеньем, со стуком и дымом рвалось из горделивых труб, свистящим паром выходило из их пастей, разинутых как у карпов. Хохочущая, веселящаяся, жизнерадостная Эльба. Так было когда-то. Вчера.
Но бывает время, что серее гамбургской серой дымки нависает над древней и вечно юной Эльбой, время, когда мужество, и радость, и сила остаются в море, исчезают без следа возле чужих, холодных, пустынных берегов. Тогда никому уже не нужны ни радость, ни мужество, ни сила.
В это чадно-серое, туманно-серое, всемирно-серое время маленькие, белые раздутые останки людей выбрасывает на желто-серый грязный песок Бланкенезе или Чертова моста. Иной раз случается, что распухнувшие, воняющие рыбой утопленники, уже непохожие на людей, шушукаются в камышах Финкенвердера или Моорбурга. И еще случается в эти серые дни, что любящие, нелюбимые, отчаявшиеся, усталые, жаждущие смерти, решившиеся покончить с жизнью, ибо иссякла в них отвага жить — безрадостные и бессильные, одинокие, единственной подругой которых осталась Эльба, единственной волей — воля к смерти, — что они в эти серые ночи, хмельные от вод Эльбы, вконец одурманенные ее водами, глухо, грозно, гулко стукаются о понтонные мосты Альтоны, о десантные мосты. Ритмично шлепаются о них, монотонно, равномерно, как дыханье. Ибо течение Эльбы, ее дыханье стало теперь их ритмом — вода Эльбы стала их кровью. В серые ночи холодные, белые, как известь, трупы, словно стеная, прикасаются к камням набережной Кельбранда и мола в Атабаске. Единственный духовой инструмент, сопровождающий их в смерть, — крики чаек, что похотливо и алчно вьются над человекорыбами. Так бывает в серые времена.
Гигантские ящики, жаждущие новых морей, огромные жилые дома, одержимые страстью к океану, дворцы, знающие толк в морских ветрах, полные отбытий и прибытий под оглушительный гром толстобрюхих духовых инструментов.
Человечьи останки, одержимые страстью к воде, живые, призывающие смерть, утопленники, слюбившиеся с волнами и влюбленные в волны, полные прощанья и вечной разлуки под пронзительный крик узкокрылых чаек. Все это Эльба.
Многосчастливая, многострадальная Эльба! Многосчастливая, многострадальная жизнь!
Но потом наступают незабываемые, неизгладимые, неистребимые вечерние часы, когда молодые люди, преисполненные жаждой приключений, стоят на загадочных деревянных ящиках, носящих загадочное название — понтоны, название, которое уже само по себе булькает, трепещет, то волшебно вздымаясь, то падая от дыханья реки. Всегда будем мы стоять на колеблющихся, надежных понтонах, ощущая в себе радость, замечая в себе отвагу, сознавая в себе силу. Снова и снова будем стоять на них, готовые отважно пуститься навстречу приключениям, ощущая дыхание мира под ногами.