О шелестящая от ветра листва кустарника на берегу озера Кинашиши, отчего ты сейчас поникла? Мы вчетвером несем на руках гроб Маниньо, и у каждого свой особый внутренний ритм, свои вкусы и своя жизнь, гроб покачивается при каждом нашем движении, звуки «Кумпарситы» смолкли, кругом тишина, все притворяются серьезными — приглушенно бьются сердца, втихомолку работают желудки, переваривая пищу, бесшумно фильтруют жидкость почки, это совсем не такая тишина, что окружала нас тем светлым вечером. Тогда тишина символизировала торжество жизни, нашу победу: замер пронзительный крик птицы плимплау — условный знак врагов. Я пригибаюсь к земле. У меня над головой просвистел камень. Этого звука Маниньо не услышит, пуля почти неслышно вопьется в его грудь, и из маленького, чуть побольше игольного ушка, отверстия вытечет на траву вся его кровь, и тогда он заплачет, потому что погиб не в бою.
— Пускай эти недоноски нападут первыми! Посмотрим, где они прячутся!..
И Кибиака, поймавший на своем веку множество птиц, становится на колени, оттягивает резинку своей рогатки, между ним и рукой Антониньо метров сто, натянутая тетива звенит и вибрирует; дерево мафумейры — плохое укрытие, его острые шипы и колючки мешают Антониньо спрятаться понадежней, сразу видно, что этот сосунок — трус, надо же ему было выбрать для засады мафумейру — смех, да и только!
Кибиака стреляет из рогатки, и тотчас раздается вопль, это Антониньо, из-за деревьев доносятся крики птицы плимплау, ребят из Голубого квартала шестеро, а нас всего четверо, и они задумали сразиться с нами врукопашную, у них палки, дубинки и пращи, они победят! Да полно, победят ли? Мы, ребята из Макулузу, поджидаем их, стоя спина к спине. Густая трава не шелохнется, на небе сияет солнце, тишина дышит, точно живая, шесть пар глаз приближаются медленно, осторожно, следя за нами зорко, как рыси, но враги никак не решаются напасть первыми, где уж им, и Кибиака подзуживает их:
— Трусливые вонючки! Да нападайте же!
Они почти замерли на месте. Антониньо что-то шепчет на ухо Пипито, тот смеется в ответ, и мы понимаем: сейчас они ринутся в атаку, трое с одной стороны, трое с другой, приплясывая, точно воины африканского племени, и ударяя по губам ладонью, чтобы повсюду были слышны их крики. Наше каре будет нарушено, и они одержат победу.
— Каждый должен наметить себе противника! Не щадите гадов!
Неужели, Маниньо, твой голос умолк навсегда? Голос командира, перед которым ковром расстилалась трава между муссеками Макулузу и Кинашиши? Однако никто не бросается в атаку, никто не намечает себе в тот вечер противника…
Оркестр маэстро Самбо взрывает свои гранаты, тысячи осколков разлетаются по площади Марии да Фонте, наводняя ее музыкой.
— Майш Вельо! Давай мириться!
— Ладно, Тониньо! Мир!
Теперь нас десятеро — мы бежим под разрывами гранат, под пулеметным и ружейным обстрелом музыки, ветер треплет наши волосы, на шее у нас рогатки, мы хохочем, наступило перемирие, радость переполняет сердца. Нас десятеро, и для начала только Маниньо окрасит своей кровью траву — ноты с музыкой для нашего оркестра. Но рано еще думать о смерти. Голубой квартал и Макулузу заключили перемирие, капитулировав перед радостью и музыкой.
Мы бежим вслед за оркестром. Трава ковром расстилается у нас под ногами, и даже солнце меркнет перед нашим весельем, радость не умирает, она бессмертна. И вдруг я спотыкаюсь о камень и, не переставая смеяться, кричу:
— Черт бы тебя побрал!
И тут же получаю от Маниньо щелчок: когда по улице проходит оркестр со Самбо, нельзя произносить дурные слова!
— Невежа!
Так что же ты встал, Маниньо, что же ты остановился, чтобы разделить ту боль, которую я испытал, споткнувшись о камень, ведь остальные уходят, и выстрел будет предназначен тебе, особый выстрел, на заказ, партизан знает, что игра ведется нешуточная, выстрел будет стоить ему жизни. И все же он выстрелит, и капитан сожжет его заживо на дереве вместе с зажатым в руке бесполезным теперь карабином. Сделать то, что должно быть сделано, даже зная, что если выполнишь долг, то погибнешь, кто это сказал, Ансельмо, приятель англичанина на войне в Испании из книги Хемингуэя, или Маниньо, наш полководец во время войн и перемирий, не позволявший говорить глупости, когда играл оркестр Самбо? Или ты, неизвестный партизан, я даже не знаю твоего имени, а уж если непременно надо назвать какое-то имя, оно может быть лишь одно — Кибиака, он — это все, он воплощение человеческого достоинства. «Знаешь, как тяжко не быть человеком?!»
Я снова несу чепуху, и снова Маниньо дает мне оплеуху. И опять, уже нарочно, я бормочу какую-то чушь, а он залепляет мне пощечину. Тогда я смеясь восклицаю:
— Маме пожалуюсь, вот увидишь!
Он бросается на меня с кулаками, трава больше не расстилается ковром у наших ног; вы только поглядите — родные братья дерутся, какой позор!
— Майш Вельо! Маниньо!