На улице, за массивными дверями оказалось на удивление светло, и книжный лоток еще даже не думали убирать внутрь. Логинов шагнул наружу, вдохнул коротким глотком теплый воздух и тут же нанес повернувшемуся к нему угрюмому глубокий удар голенью по бедру. Тот коротко хрюкнул, сморщился и поджал ногу, будто собираясь присесть в книксене. От второго такого же плотного и рубящего, как коса, удара его словно петлей за ноги подбросило в воздух и с глухим шлепком уложило в пыль. «Это лоу-кик», – четко, с расстановкой, выговорил Логинов.
Второго скандалиста, не столь разговорчивого, как угрюмый, но тоже весьма охотно отправившегося на разборку, Логинов вколотил внутрь как раз в тот момент, как тот возник из дверей. Как гвоздь в доску, вбил каблуком. Пяткой, с подшагом, жестко. Дверь подалась назад послушно, без скрипа, и джентльмен влетел обратно в предбанник горизонтальным безжизненным поленом, а головой воткнулся прямо в лицо писателю Балашову, да с такой силой, что тот кеглей свалился с ног и уселся в недоумении на полу. Шедший следом Николаич и подобрал его, поставил на ноги. «Наш товарищ», – вздохнул он. «Это не лоу-кик», – констатировал Логинов. Драка на том и исчерпалась, лишь продавщица книг еще долго вздыхала, жалуясь на падение нравов разложенным на лотке русским классикам. Но классики молчали.
Как Игорь очутился с Машей, он точно вспомнить не мог. Сперва общество сосредоточенно занималось его расквашенным носом, прикладывало извлеченный из джина лед, проводило всяческие поглаживания да простукивания его порядком утратившего чувствительность органа и попутно вливало ему для поддержания общей температуры тела согревающее – на этом особенно настаивал прибившийся к ним Николаич. Наконец Логинов заключил, что перелома верхней челюсти нет, зубы целы, а все остальное – мура, остальное – мягкие ткани, их и так не гипсуют. Хотя следовало бы. Тем паче в преддверии предстоящих писательских подвигов.
После этого все поднялись, выплеснулись на бульвар, где Балашов, как рыба на суше, принялся глотать ртом воздух. Еще долго клубились, прощались, договаривались о завтрашней встрече, целовались, ловили такси, а поймав, все не могли разобраться, кто куда едет и с кем.
«Какой вечер. Чудесно. Москва», – сохранился в балашовской памяти восторженный, неестественный голос Уты, перед тем как авто повезло Игоря в незнакомую ночь, которая стоила и мессы, и носа. Нехорошее предчувствие совершаемой ошибки и потери уступило уверенности, что это судьба его решительно взяла его за руку и нечего дальше противиться ей.
Позже, в дни сомнений в верности избранного пути, он спросил Машу, отчего она уехала в ночь с ним. Та ответила с ясностью, поразившей Балашова. «Захотела стать женщиной. Логинов – мрамор. Законченная статуя Давида. Что я с ней сделаю? А ты – красная глина. Из красной глины сам бог лепить не гнушается. Знаешь, что значит слово «Адам»?
– На что тебе глина? Разве женщине не нужен настоящий мужчина, готовый, в мраморе?
– Смотря какой себя замыслила женщина. Я много стерпеть могу, если просто жить, от мрамора к мрамору. А в тебе возможность счастья угадала. Счастье – это когда есть надежда прожить вне пошлости. Так я себе замыслила.
– А почему вы разошлись с Бобой? – еще поинтересовался Игорь.
– Не разошлись, а я ушла. Не могу с пустым. Своей пустоты хватает, зачем еще чужая?
– Разве пуст он?
– Тогда еще не он. Но вокруг. Элита. Вся Москва стала пустеть, и я ушла. По́шло. Когда самые умные пустеют, это по́шло.
Балашов принял тогда это объяснение к сведению и подумал: Машино «прожить вне пошлости» не сродни ли его таланту чистоты? И такая догадка укрепила его дух. Но это позже.
Полковник Курой долго инструктировал своего человека, Абдуллу по прозвищу Горец. Так долго, что высокий сухой афганец даже стал нервничать: с какой это стати Курой на сей раз топчется и топчется на месте, словно не может решиться на что-то важное и, главное, новое.
Абдулла работал с Куроем очень давно, еще с тех времен, когда глаза полковника были и впрямь черны, как глухая ночь, – таких глаз, говорили, не бывает, но за то он и получил от одного веселого шурави прозвище Курой – «черный». Так оно и осталось, кочуя из шифровок в жизнь и обратно. Только вот волосы у полковника с тех пор изрядно проредились сединой, а глаза, хоть и остались темными и глубокими, обнаружили свой исконный цвет. И эти нефритовые фонарики сейчас старались высветить что-то в нутре у Абдуллы, от чего тому становилось не по себе.