— Я больна. Я боюсь, Балашочек. Я хочу полной любви. Вот ты о мире болеешь, а мне все равно. Тут я зла. И на тебя зла. И на Логинова зла. На Миронова. Ты из них свою Русь составляешь, а самого тебя вроде и нет. А они тобой играют… А ведь у тебя способная душа. Вот Смертника на себя выманил, а вампиров боишься. Прелесть…
— Чем Логинов играет?
— Про Миронова даже не спрашиваешь?
— Родители детьми тоже играют.
— Вот потому я с мамой давно не живу. А с тобой живу. Ты ведь не играешь мной, Балашочек? А я думаю, у Володи с Утой все…
— Жаль.
— Кого из них?
— Себя. Тебя. Просто «жаль». Как философская категория. Когда есть ожидание полноты, тогда жаль.
— Категория не осуществившейся мечты.
— В том и дело, что осуществившейся. Водки не несут, а мне Логинова все же жаль. Только с Утой бы и мог, наверное. «Немецство» — лучшее средство от желчи. Я так думал.
— Скажи мне, Балашов, а ты ему не завидовал? У тебя же к ней возникал интерес? К ней, как к «немецству»… Вы же без меня встречались… Ну скажи правду…
— К «немецству» нет. А к ней — как к подружке. Эй, ты откуда узнала?
— У подружек от подружек про подружек секретов нет. Тебе как подружке надо было знать. Так как? Ничего лесбийского? Совсем?
— Это тебя вампиры охмуряют. Вся вампирская стилистика — скрываемая форма бисексуальной эротики. Вот что тебе скажу.
— Умничка, Игорек. Тебе призовая игра. Загадывай желание.
— Загадал.
— Так быстро?
— У меня одно…
— Дурень… Тогда поехали.
— Куда?
— Паспорт с собой?
— Кто сейчас по Москве без паспорта.
— Тогда плати скорее, неспешный ты мой. Не был бы ты таким неспешным и неопределенным, я бы за Володькой увязалась. Причем из чистого альтруизма. Загубит он мою подругу. Или уже загубил. Хуже немки нет, чем разочаровавшаяся немка. Но ты без меня еще быстрее пропадешь. Ну, поехали?
— Это почему?
— Я твое русло. Из твердой породы. А то размоешь берег и станешь рабом любви. Или таланта. Вернешься к твоим художницам и будешь заниматься духовным онанизмом. Поехали.
По дороге, — а Балашов так и не понял, при чем тут художницы и куда они двинулись с Арбата, — Маша продолжала в чем-то убеждать Игоря. Что-то о старости. Наконец, они очутились у Грибоедовского ЗАГСа.
— Ты что, меня хоронить приехала? — пошутил он.
— В определенном смысле ты очень прозорлив, Балашов.
У Игоря мелькнула догадка:
— Что, вот так…
— А как? Как надо? Или тебе благословение испросить надо? Ты скажи, я тогда сразу передумаю.
Балашов давно заметил за собой особенность в общении с женщинами. Не всегда, но в определенные моменты он «выходил из себя», покидал тело, оставлял его на произвол судьбы. Тело могло скучать, страдать, взлетать в экстазе, в то самое время как настоящий Балашов уберегался от недостойного ли, сиюминутного ли, грязного ли, чрезмерного ли, или просто чресчур обязательного… Причем, анализируя, препарируя себя впоследствии, он понимал, что это действие не зависело от меры и даже «качества» любви, которую он испытывал к «ней». И это обычно успокаивало «третьего Балашова», того, который наблюдал за обоими. Успокаивало и примиряло с собой, с целым, с единым в трех лицах. Вроде бы раз не в недостаточности любви дело, то и ладно.
Всякое, конечно, бывало. Но то, что началось в ЗАГСе имени Грибоедова, не имело аналогов в его опыте.
Рука, принадлежащая его телу, подписала заявление о намерении вступить в брак, а второй и третий Балашовы в испуге замерли перед сердитым дрессировщиком. Дрессировщик, этот четвертый Балашов, был собственно Игорю еще не знаком. Он и тому грозил кнутиком: все оставь, отсеки, а образу целого будь подобен! Будто тот, четвертый, нечто знает о целом… Игорь растерялся.
Но Маша понимала Игоря так, как он сам себя не понимал, потому что в отличие от нее опасался упрощений.
— Испугался ответственности? От чего рука писательская дрожит? Бедное мое балованное существо, не бойся. Это всего лишь жизнь, Игоречек. Поживешь со мной, умрешь, и все. Отмучался. Все-го од-на жизнь. А ты разволновался, как море. Как будто на века. Поехали домой, я тебе еще один сюрприз преподнесу.
— Может быть, сразу? Или это была плохая новость, а ждет хорошая?
— Ну, сразу так сразу. Только я волнуюсь.
Они уже вышагивали по Мясницкой.
— Ты что, счастлива? У тебя глаза шальные. Я только на улице заметил.
— Честно?
— Конечно. Мы слишком умны для не честного, — он улыбнулся мягко.
— Мне было так хорошо сегодня. С тобой. Показалось, что жизнь — искорка в ночи. А сейчас еще грустнее. Я глупа. Так что все равно не правда. Я в страхе перед жизнью за тебя вздумала зацепиться. А ты за что-то свое цепляешься, не за меня.