Однажды Валленштайн, мнивший себя великим знатоком женщин, поведал ему, что блондинки пахнут бисквитом, рыжие – осенним яблоневым садом, а шатенки – пеплом. А ведь и впрямь. Или это дым из труб концлагерного крематория насквозь пропитал всё её существо таким горьким, скорбным ароматом. И ещё эта глухая, как стена, неприступная немота рядом – о любом другом так близко стоящем человеке, в эфире Тонкого мира подобном назойливо бормочущей радиостанции круглосуточного вещания, он, телепат, давно бы уже знал всё подробно и бесповоротно. Его смущало и дразнило это загадочное молчание, заставлявшее думать о взломе – хоть тайком, хоть силой. Что она чувствует, когда его ладони тяжело шарят по её спине, скользя вдоль русла позвоночника? Она, строптивица, не терпела бы, если б испытывала отвращение.
Штернберг замер, пытаясь унять утробную дрожь: в самых тёмных и потаённых нифльхеймских глубинах его тела зарделся тусклый огонь, что отогрел напрягшийся, отвердевший, налившийся тяжестью корень. Штернберг грубо смял свою добычу: с туманного дна зашевелившийся змей подсказывал ему, что в этом укромном переулке, за безопасным шорохом дождя он вполне может хотя бы дать волю голодным рукам, притиснуться к ней, не больше, он же не оберштурмфюрер Ланге, правда? – но тут он увидел запрокинутое лицо давно очнувшейся от плача курсантки, лицо, заледенелое сакральным ужасом, и испугался, что она сейчас панически завизжит на весь город. Чёртов идиот, он всё испортил.
Штернберг выпрямился, с деланой невозмутимостью впечатал в переносицу очки и отбросил с лица мокрые волосы.
– Вы успокоились? Тогда пойдёмте.
Девушка продолжала смотреть на него – и вдруг рассмеялась.
– В чём дело? – обескураженно пробормотал он, судорожно запахивая пальто, не зная, что и подумать.
– У вас уши красные и просвечивают – прямо почти насквозь, – негодная девчонка залилась смехом. Она ничего такого не заметила. Ему померещилось. Слава богу, она ничего не заметила.
В лаборатории всё было покрыто пылью – трухой истлевшего невостребованного времени. За полгода сюда никто так и не отважился зайти: после давнишнего вевельсбургского происшествия сотрудники мюнхенского института «Аненербе» были убеждены в том, что совладать с Зеркалами получается только у их хозяина, а прочим к опасной установке в отсутствие Штернберга лучше не приближаться. Осколки стекла и осы́павшейся штукатурки усеяли паркет; угловое окно, выбитое близким ударом бомбы, зияло пронзительно-голубым провалом в небо, а прочие окна, белёсые от пыли, покрылись длинными дугообразными трещинами.
Посреди этого болезненно скоблящего душу запустения торжественный полукруг сияющих на солнце металлических Зеркал выглядел нездешним, словно храм давно исчезнувшей инопланетной цивилизации. Лишь сейчас – когда стихли собственные громкие шаги – Штернберг ощутил, насколько неестественна тишина, царящая в здании: ни стрекота пишущих машинок, ни глухого радиобормотания, ни скрипа и хлопанья дверей, ни гулких отголосков бесед на ходу. Ни мельтешащей суеты человеческих мыслей. Институт стоял почти пустым – за последние месяцы участившиеся бомбардировки разогнали сотрудников по маленьким городкам и частным лабораториям. Симптомы необратимого поражения, внезапно подумалось Штернбергу. Он вздрогнул от нахлынувшей злости: ну почему проклятый стервятник Мёльдерс, заслуженный наци с почётным Золотым партийным значком, сидя в своём вожделенном кресле верховного оккультиста СС, нисколько не позаботился о том, чтобы призвать к порядку это трусливое стадо? Ещё при Эзау все сидели спокойно и не рыпались… Бомбардировки… А где, спрашивается, их сейчас нет… Развал. Халатность и безответственность. И пораженчество. И служебное несоответствие. Помноженные на – кто знает – продажность и открытое предательство – вспомним швейцарского господина и таинственные контейнеры. Все эти формулировки я в самом скором времени так вобью в твою гнилую рожу, что после ты уже и не встанешь, падаль… Штернберг сжал кулаки, представив себе зловещую тишину, разрушенную чугунными ядрами его слов, вытянутую физиономию Мёльдерса и сладенько щурящегося Гиммлера, перебирающего на своём столе протоколы с опросами многочисленных свидетелей, фотографии – доказательства… Внезапно Штернберг увидел, как перед полукругом Зеркал задрожал и замерцал солнечный воздух. Повеяло распирающей лёгкие грозовой свежестью. Штернберг озадаченно взъерошил чёлку и почувствовал, как наэлектризованные волосы ластятся к пальцам. В ослепительном блеске стальных пластин было нетерпеливое ожидание.
Штернбергу стало удивительно легко: он пришёл к своему изобретению, как на суд, цепенея от неизвестности, страшась гневной вспышки, удара, ожога – но Зеркала как ни в чём не бывало приняли его, разделили его негодование и нетерпение, почему же он теперь вновь стал ценен для них? В чём тогда, после Равенсбрюка, перед ними провинился – и чем сумел загладить вину?