– Я только хочу предупредить, господин оберштурмбаннфюрер. Вы рискуете просто-напросто убить своих солдат. Зеркала выдавят из ваших парней жизнь по капле – а, впрочем, что там… – он вяло махнул рукой и тут же подскочил, посерев от испуга, когда Штернберг, вновь очутившись у стола, шарахнул кулаком по столешнице и произнёс зловеще-тихо:
– А вот это уже не ваше дерьмовое собачье дело, Габровски. Позвольте мне самому отвечать за жизни моих солдат.
– Да. Да. Конечно… Простите, господин оберштурмбаннфюрер…
– Если ваша система и впрямь окажется так эффективна, как вы говорите, то фюрер предоставит вам столько людей, сколько потребуется, – веско произнёс Илефельд. – Не стоит считать каждого солдата, когда речь идёт о победе рейха.
– Разумеется, – холодно ответил Штернберг. – Но пока мне нужны семеро.
Вокруг простирается давно знакомое Штернбергу заснеженное пространство, арендованное под его кошмары посреди серых полей беспамятства. Здесь всегда стоят бараки, упираются в суконное небо сторожевые вышки, и дыбится колючая проволока. Но на сей раз Штернберг оказывается не на территории концлагеря, а вне её, зато в большой компании: извивающийся от почтительности комендант Зурен, омерзительный приятельски ухмыляющийся Ланге, профессор медицины Гебхардт, с лицом, как резиновая перчатка, пара смутно знакомых чиновников с каменными челюстями и даже сам рейхсфюрер со своими подслеповатыми выпученными очочками и стянутым воротником жабьим горлом. Всё это вместе – какая-то важная инспекция. Матерь Божья, какой паноптикум, изумляется Штернберг, шагая куда-то вместе с ними плечом к плечу. Они идут вдоль высокого проволочного заграждения, протянувшегося из ниоткуда и уходящего в бесконечную даль. На столбах висят массивные белые изоляторы: по проволоке пущен электрический ток. По ту сторону заграждения стоят заключённые. Их – тысячи, сотни тысяч, миллионы, огромная, как море, до самого горизонта, безмолвная толпа истощённых, неразличимо похожих, одетых в полосатые робы людей. Сыплет снег вперемешку с жирной гарью, что исторгают трубы крематориев, повсюду высящиеся на бескрайней равнине подобно дьявольским деревьям с дымной, подсвеченной багровым сиянием широкой кроной. На горизонте трубы сливаются в настоящий лес, и болезненно набрякшее над ними небо захлёбывается горькими дымами.
– Следует энергичнее заполнять концлагеря, – разглагольствует Зурен. – Уничтожение низших рас путём работы – чрезвычайно выгодное в экономическом плане предприятие. Скажем, за одного заключённого завод платит, чисто символически, по пятьдесят пфеннигов в день. Маловато, но если учесть, что продолжительность жизни заключённого в среднем девять месяцев, да ещё с утилизации трупа – волосы, золотые коронки – мы имеем в среднем по двести марок, не считая доходов от использования костей и пепла…
Штернберг замирает на месте. За проволокой, среди заключённых, в самом первом ряду, стоит Дана – такая, какой он её отчётливее всего помнит – в замызганной робе, с коротким ёжиком русых волос. Почему она здесь?! Ведь он сам заказывал для неё швейцарский паспорт, сам отправил за границу… Она смотрит на него – на экспонат передвижной выставки обмундированных уродов – широко распахнутыми отчаянными глазами и вдруг – только не надо, умоляю, молчи! – тихо произносит:
– Доктор Штернберг…
– Откуда эта грязная тварь вас знает? – живо интересуется Гиммлер.
Под тяжелеющим от свинцового подозрения начальничьим взглядом Штернберг отвечает с делано-беззаботной усмешкой:
– Даже не представляю, господа, откуда она может меня знать. Понятия не имею, кто она такая.
– Она вас раньше где-то могла видеть?
– Не знаю. Сам я вижу её впервые в жизни, – продолжает открещиваться Штернберг, с ужасом понимая, что уже по горло вляпался, что будут копать, будут вынюхивать, поволокут на допрос Дану – его Дану! Господи, как она снова попала в концлагерь?! – и, пока всё из неё не выбьют, не успокоятся, а потом примутся и за него…
Однако рейхсфюреру – вернее, двойнику рейхсфюрера, синтезированному из вещества кошмара – приходит в голову другая идея:
– Пристрелите её!
Это сказано Штернбергу. Он, не чувствуя себя, принимается шарить рукой на поясе, отстранённо соображая, кому из этих упырей первому залепит пулю в лоб, но мучительно не находит оружия.
Лагерный комендант Зурен с холуйской улыбочкой тащит из кобуры «парабеллум»:
– Рейхсфюрер, вы позволите?
Штернберг в тошном оцепенении смотрит, как комендант поднимает пистолет.
– Что касается конкретно этого трупа, – продолжает лекцию Зурен, – то с него доход пойдёт лишь как с удобрения для германских полей, но даже эта малость уже деньги…
Звучит оглушительный выстрел.
Крик заглох в темноте комнаты. Штернберг отнял ладони от мокрого лица, прислушиваясь к чьему-то слабому постаныванию, и не сразу сообразил, что этот хриплый скулёж вырывается из его собственного пересохшего горла. Сердце колотилось как бешеное.