– Это что там за гвалт?!
Почти сразу в дверь заглянул заметно помятый служка и доложил:
– Монах зело настырный сюда заявился, буянит, твердит, настоятель воеводу к себе сей момент требует.
За всё время пребывания Епанчина в Архангельске тут такого ещё не бывало, и воевода, возмущённо протянув:
– Чего?.. – сердито махнул рукой. – Геть!
Служка, не раз слышавший от Епанчина украинские словечки, всё понял и мгновенно исчез. Вскорости шум прекратился, и воевода опять смог думать, но теперь мысли его были другими. Сейчас Епанчин решал: действительно ли настоятель сказал такое или посланный монах просто переборщил в своём рвении?
Пока Епанчин прикидывал что к чему, стихший было шум на короткое время снова возник. Затем всё тот же служка опять заглянул в дверь, и уже малость подуспокоившийся воевода спросил:
– Что, опять монах заявился?
– Не, – помотал головой служка. – С Немецкого двора посланец…
– Давай зови, – поспешно наказал воевода и, решив, что это от Златы, облегчённо вздохнул.
Увидев возникшего на пороге своего конфидента Никишку, воевода разочарованно подумал, что сейчас, как обычно, пойдёт речь о купецких делах, но тот с самым сокрушённым видом сказал:
– Злату подрезали… Как вечереть стало… Теперь в лёжку на Немецком дворе лежит…
В первый момент, услыхав такое, Епанчин опешил и лишь потом в полной растерянности спросил:
– Кто?.. Когда?!
– Так когда отсюда шла, а кто – неведомо, – глухо ответил конфидент.
– Сильно порезали? – забеспокоился Епанчин. – Лекарь-то что говорит?
– А что лекарь? – пожал плечами Никишка. – Ежели в бок ударили…
– Веди к ней! – не колеблясь приказал воевода и, оттолкнув всё ещё стоявшего в дверях Никишку, вышел первым…
Злату вихрем примчавшийся на Немецкий двор Епанчин нашёл в дальней комнате общего дома. Увидев её бессильно лежавшие руки, бледное лицо с полузакрытыми глазами и рассыпавшиеся по изголовью золотистые волосы, воевода опустился рядом с кроватью Златы на колени и, наклонившись к ней, тихо спросил:
– Ты как?..
Девушка медленно приподняла веки, через силу попыталась улыбнуться и едва слышно ответила:
– Как видишь…
– Кто тебя так? – Епанчин осторожно погладил Злату по влажному лбу.
– Не знаю… – всё так же совсем слабым голосом произнесла Злата и бессильно попыталась прижаться щекой к ладони Епанчина.
Что-то непонятно тёплое возникло в груди воеводы, он низко наклонился к девушке и, мягко обняв её за плечи, прошептал:
– Ты тильки одужуй, кохана. Благаю, тебе тильки одужуй…[101]
– Я стараюсь… – одними губами шепнула Злата, а воевода ещё долго гладил руки девушки, так и продолжая стоять на коленях у её постели…
На обратном пути Епанчин вспомнил про монаха и, не заезжая на воеводский двор, погнал коня к воротам монастыря. Здесь воеводу встретили со всем почтением, но, когда его провели к настоятелю и они остались одни, тот вдруг окинул Епанчина уничтожающим взглядом и гневно заговорил:
– Деве должно быть скромной, послушливой. Оно конечно, «жёнки» поморские не больно робостны, но ты, воевода, взял к себе девку мерзостную, латынянку. Окстись, воевода! Кончай охальничать! Гони немецкую потаскуху прочь.
Внезапно горячая волна ударила Епанчину в голову. Он отчего-то связал воедино нападение на Злату с тем, что услышал сейчас, и, не сдержавшись, ухватил настоятеля за его расчёсанную бороду.
– Да я тебя сейчас, долгогривый…
– Ты что творишь, басурман, глузд[102] потерял?.. – попытался вырваться настоятель. – Да я же…
– Что ты?.. – воевода отпустил поповскую бороду и прошипел прямо в лицо настоятелю: – Да ежели я сейчас государю доложу, что ты царскому делу противишься, ты не настоятелем будешь, а монахом где-нибудь в Пустозёрске. Небось слыхал, что недалече по Соловецкому монастырю стрельцы из пищалей палят? Вашего брата вразумляют. И келарю своему скажи, пусть уймётся, не то он у меня на съезжей палок отведает. А теперь благослови, владыко, дел у меня сегодня невпроворот…
Настоятель зло сверкнул глазами и, что-то пробормотав себе под нос, послушно перекрестил воеводу…
Две сотни разинских стругов с пешим войском поднимались вверх по реке, в то время как казачья конница шла берегом. На корме переднего, самого большого, струга был устроен роскошный балдахин, и там, на персидском ковре, возлежал атаман Стенька Разин в компании своих сотоварищей – Василя Уса и Федьки Шелудяка.
Следом за головным стругом плыл почти такой же, но, в отличие от разукрашенного атаманского, он весь был обтянут чёрным сукном, а на его мачте полоскался патриарший стяг. Считалось, что вместе со Стенькой Разиным выступил в поход и якобы благоволивший атаману Никон.
После взятия Астрахани почти так же легко, при том же содействии голытьбы были заняты Самара и Саратов, где, как обычно, перебили воевод, дворян и приказных, а всё их имущество пограбили. Сейчас же разросшаяся ватага уже подходила к Симбирску, где с небольшим гарнизоном заперся князь Иван Милославский.
И потому атаман, пребывавший в наилучшем расположении духа, уверенно говорил своим внимательно слушавшим его подельникам: