На рассвете кое-как взобралась на лошадь. Эк неудобно в платье-то, задрала то выше колен. Села же я по-мужски, ноги в разные стороны раздвинула. Да, знаю, не благовидно, не по-женски, но шея мне дороже. Магички, говорят, брюки носят. Попробуем позже и в портках. Лошадь без телеги сразу стала идти легче, быстрее. Я кое-как сижу, цепляюсь за ремни, что прежде держали телегу. Пару кругов по полянке прошла и хватит. Забрала свой куль, сунула в него два десятка серебряных монет, найденных под вещичками, а остальное бросила. Украшения опознать могут, как и кривую тачку с добром награбленным. А серебро едва ли.
В деревню.
Из-за холма показалось селение. Время в дороге пролетело быстро. Кобылка налегке несла скоро, а я все замышляла, куда б ее умыкнуть. В деревню нельзя — дело ясное. В лесу привяжешь, кости потом не найдёшь. Своих не бросают. Признала, значит, теперь моя, а стало быть, и ответственность я перед ней имею. Придётся с собой брать.
Ничего. Выкручусь.
Жутко-то как проезжать между этих домиков, аккуратненьких таких, с распахнутыми ставнями. За каждым забором видится монстр иль зверь лютый. А поглазеть на меня выходят обыкновенные люди. И что за люди — поди разбери. Это у нас все просто и немудрено — что не человек, то осуждённый на смерть мерзавец. А здесь попробуй отличи честного человека от кого другого. Да и, если откровенно, не видывала я этих честных людей. Какие они? Чем отличаются? Взглядом иль говором, а быть может, флером вокруг себя?
Сначала все больше выбегали детишки, теперь показались и бабы, пышнотелые, смуглые, румяные. А мужиков рядом с ними и нет, думается, трудятся на полях.
— Ты кто? — мощная дородная тётка тычет руки в бока и хмурится, вот-вот палкой меня погонит.
Видимо, не жалуют здесь пришлых, да и лошадку местные опознать могут. За кого заезжую оборванку, вроде меня, приняли? Нищенка, воровка, гулящая девка? Откуда уважению ко мне взяться-то?
— Мне бы воды, хлеба, да лошадь напоить. И пойду с миром. Скажи, матушка, могу у тебя купить поесть?
Хмыкнула. Руки на груди скрестила. А из-за юбки с разных сторон детишки выглядывают, не боятся. Мать шикает — тех в дом загоняет.
— А платить чем будешь?
— Есть чем платить! — бурчу ей в тон: ежели жизнь люди тяжелую проживают, так и не принято меж ними улыбаться.
Сомневается, что заплачу, щурится.
— Ладно, ступай на задний двор. А за клячей твоей Прохор поглядит.
Прохор — парнишка на несколько лет младше меня, ещё по-детски худощавый со впалыми щеками, а ростом и не меньше моего, берет кобылу и ведёт за ограду, а я обхожу кругом. И все мне мерещится гадкое. Вот сейчас из рук мальчишки выпорхнет ножичек и полетит в спину. Догонит, да на том и кончится моя история. Оборачиваюсь. Ничегошеньки нет.
Идёт хозяйка с плошкой. А в тарелке похлебка. Губы жует. Не доверяет мне. А я ей — что ж поделать. Жизнь нас обеих доверять не научила.
Открываю ладонь, протягиваю подготовленную монету.
— Серебро.
— Вижу, что не железяка, — прячет в складках юбки. — Ешь, остынет. Негоже гостю хозяину платить.
А монету то берет. Без неё я бы гостем в ее доме и не стала. Принюхиваюсь. Пахнет вкусно. Страх тугим узлом завязывается в животе. Отчего ж так боязно?!
Все чуждо.
Пробую, а потом накидываюсь с голодухи на еду ладную. И хлеб свежий, да с солью и маслом. Вот он какой, вкус солнца. И травы пучок. Все как положено, как с придыханием рассказывали о таком угощении каторжники.
А у бабоньки этой от сердца отлегло, взгляд потеплел, сочувствует, значится. Иногда поглядишь, как человек ест, и ясно становится поболе, нежели тысячи слов о себе расскажет.
— Давно не ела?
— Пару дней.
Кивает. Понимает, стало быть, каково это, когда желудок к спине прилипает, и голова кружиться начинает с голоду, да ноги слабнут.
— В дом зайдёшь?
Мотнула головой. И дальше ем, припоминая собственную продуманную легенду. Врать совсем не хочется и даже лукавить желания сейчас нету. Мало ли каким ветром одинокую девку в деревню занесло. Каким занесло, таким и унесёт.
— Матушка, ты прости мой вид непотребный, одна я осталась на этом свете.
— Сирота? — в глаза смотрит, пронзительно так, в саму душу заглядывает.
В такую минуту захочешь, а не соврёшь. Киваю и ем.
— Чем подсобить, доченька? Хочешь, оставайся у нас, помогать по хозяйству станешь.
— Не могу. Долг имею, оплатить надобно, — стараюсь говорить на ее манер, по-простому.
Глядит на меня пристально. В уголках глаз морщины залегли, пытается постичь, каким может быть мой долг. Не трудись, женщина, не догадаешься.
— Кобылу твою мы видели, да спрашивать, откуда она у тебя не буду. Уж лучше у тебя, чем у Серафима.
Пожимаю плечами. Мне то что: разбойника она помянула или местного кого. Моя лошадка. Не я искала ее, та выбрала меня. Могла бы оставить кобылу и здесь, но преданность дорогого стоит. Да и мысль греет: не одна я теперь в этом мире. И сразу на душе как-то теплее делается.
— Матушка, мне бы платье попригоднее, да еду в дорогу, не выручишь?
— А дорога дальняя ль, дочка?