– Ну как?
– После собрания поговорим, – сказал он, сдерживая раздражение.
Собрание было закрытым, только для комсомольцев. Костино дело поставили на повестку последним, после обсуждения успеваемости и осуждения аморального поведения Волковой, которую застукали целующейся с курсантом на школьном дворе.
Волкова держалась свободно, все время улыбалась, и казалось, что упреки и осуждения отскакивают от нее, как град от подоконника. Костя даже позавидовал ее спокойствию. Он уже решил, что́ говорить, но важно было и как это сказать – не допуская ни насмешек, ни презрения, ни жалости.
Наконец Волкова села, получив очередное строгое предупреждение. Школьный комсорг постучал карандашом по стакану, объявил:
– Последний вопрос, товарищи. Личное дело Успенского в связи с арестом отца. Успенский, расскажи нам, что произошло.
Костя встал, повторил про себя вытверженный наизусть коротенький текст, потом сказал громко и отчетливо, чтобы не переспрашивали:
– Мой отец, Успенский Сергей Константинович, сотрудник физико-технического института, был арестован девять дней назад. Ему предъявлено обвинение по статье пятьдесят восемь, пункты три, четыре, шесть, семь, и я, как комсомолец, не счел возможным скрывать это от своих товарищей.
Он сел, продолжая глядеть в пол. Все молчали.
– Вопросы к Успенскому есть? – осведомился комсорг.
– У меня вопрос! – крикнул с другого конца комнаты Толик Клюквин, длинный нескладный парень в косоворотке. Клюквин, по прозвищу Клюка, тоже был из «сдвинутых», но не по-деловому, карьеры ради, как Ирка, а фанатично, идейно «сдвинутых», и если Ирку просто недолюбливали, то Клюки побаивались. – Кем был твой отец до революции, Успенский?
– Мой отец в тысяча девятьсот девятом году поступил на учебу в университет, где и учился, а потом работал до момента своего ареста.
– Белая кость, – презрительно фыркнул Клюка. – Революцию за него пусть другие делают, а он будет в университете сидеть. А может, ему наша пролетарская революция вообще была как гвоздь в сапоге?
– Мой отец никогда ранее не привлекался к суду или следствию, – сказал Костя.
– Мне что-то кажется, Успенский, что ты отца не осуждаешь. Почему-то мне так кажется.
– Чтобы выработать правильное отношение к отцу, я должен подождать его осуждения или оправдания, – отчеканил Костя.
– То есть ты допускаешь, что органы могут ошибиться?
– Я ничего не допускаю, просто жду решения.
– Предлагаю Успенского из комсомола исключить, – крикнул Клюквин. – Ясно, что он за отца, а отец его – из спецов, из вредителей.
– Товарищ Сталин говорил, что сын за отца не отвечает! – крикнул Сашка Парфенов. – Успенский – отличник, значкист ГТО, член редколлегии и вообще отличный товарищ.
– Правильно, – сказал Клюка, – за отца не отвечает. За себя отвечает, за свои мысли об отце. Надо нам бросать такое гнилое «товарищеское» отношение, это называется покрывательством, и оно у нас еще имеется. Когда не будет покрывательства, мы быстрее сможем разоблачить всех врагов и зажить нормальной жизнью.
Все молчали, связываться с Клюкой, когда он входил в раж, никто не любил.
– Я думаю, Успенский применяет метод двурушничества, подделываясь под честного комсомольца, – снова заговорил Клюка, – а на самом деле он заодно со своим отцом, шпионом и вредителем.
– Мой отец еще не осужден, – сказал Костя. – И я уверен, что только органы могут правильно решить его дело.
– Предлагаю вынести Успенскому выговор за потерю бдительности в отношении отца, – объявил комсорг. – И вновь рассмотреть его дело после того, как отец будет осужден.
– Или оправдан, – упрямо добавил Костя.
– Кто за? – не отвечая Косте, спросил комсорг. – Принято единогласно. Все, товарищи, повестка исчерпана, собрание объявляю закрытым.
Ребята потянулись к выходу, кто-то избегал его взгляда, другие, наоборот, рассматривали его с отстраненным интересом, как рассматривают в зоопарке экзотическое, но малосимпатичное животное. Костя подождал, пока все вышли, поднял глаза и увидел, что Нина тоже осталась в классе, стояла у двери и смотрела на него выжидающе. Он прошел мимо нее к выходу, она прошептала:
– Ты себя очень смело вел, мне прямо страшно стало.
«Страшно, так и вали отсюда» – чуть было не крикнул он, но удержался. Странным образом арест отца словно разрушил все, что Костя так старательно два месяца выстраивал, и теперь ему было стыдно и грустно, но поделать с собой он ничего не мог, поэтому только пробормотал:
– Спасибо.
– Мне сегодня в читальню надо, пойдем вместе? – предложила она.
– Нет, я лучше домой, – ответил Костя и добавил, видя, как задрожали у нее губы: – Ты не сердись, пожалуйста.
– Я не сержусь, – печально сказала она, – я понимаю.
Первое, что он увидел, войдя в квартиру, – большую красно-коричневую печать на двери в гостиную. С печати на тоненькой веревочке свисала пломба. Телефонная тумбочка, стоявшая рядом с дверью, была пуста, над ней беспомощно торчал из стены обрезанный провод.
– Как хорошо, что мы успели забрать вещи, – грустно улыбнулась мать. – Мой руки, идем пить чай.