«Мы в Ленинград переехали, когда отца перевели в наркомат» – вспомнил Костя и задохнулся от странного чувства, названия которому не знал. Это не было ни возмущением, ни злостью, потому что возмущаться было нечем и злиться было не на что, но никакая сила в мире не могла больше заставить его взять Нину за руку.
Каждое утро они выходили из дома вместе, Костя – в школу, мать – по своим таинственным делам, о которых она не говорила, а Костя не расспрашивал. Через неделю мать сказала ему за ужином:
– Нас пока оставили в Ленинграде. По крайней мере до лета, чтобы ты мог закончить девятый класс.
– А потом что?
– Давай сначала доживем до лета.
Костя кивнул, мать глянула на него с острым интересом, заметила:
– Мне казалось, что ты обрадуешься.
Он и сам думал, что обрадуется, но радости не было. Ее не было в школе, хотя многие относились к нему по-прежнему и только несколько человек, включая Нину с подружками, демонстративно обходили его стороной. Ее не было и после школы: все, что говорили на комсомольских собраниях, на политкружке, казалось странно пустым и громким, как барабан. Даже на военведении, когда они стреляли из настоящих винтовок и сдавали матчасть, радости не было, хотя о «Ворошиловском стрелке» он мечтал с начала учебного года.
С Юркой он больше не виделся – было стыдно, словно он провинился или опозорился в чем-то, а где и как – и сам не знал.
Ася тоже исчезла. Пару раз после школы он забредал к ней во двор, но зайти не решился, не зная, как отнесется к этому Анна Ивановна. Но теперь, когда угроза выселения, пусть даже отодвинутая матерью до лета, висела над ними, он был обязан увидеть Асю. После уроков он отправился к ней, решив дожидаться во дворе на лавочке, пока она не вернется из школы. Прождав два часа, он понял, что она из школы пошла еще куда-то. Не хотелось думать, что она может вернуться не одна, а со светлоглазым Арнольдом. Отгоняя эту мысль, он стал рассматривать знакомый с детства двор и заметил высокий тополь в пространстве между двумя домами. Стройное нежное деревце его детства, годами им не замечаемое, выросло до четвертого этажа, и одна из его веток заканчивалась в нескольких сантиметрах от Асиного окна. Он подошел поближе, прикинул толщину ветки – выдержит, не выдержит. Лучше было бы, конечно, дождаться темноты – на голых ветках он будет слишком заметен, издалека заметен. Но весна была в разгаре, темнело поздно, и он решил рискнуть. Идущие с работы усталые жильцы вряд ли будут смотреть по сторонам и уж точно не будут смотреть вверх.
Спрятав портфель за батарею в парадной, туда, куда они с Асей всегда прятали, когда в детстве играли во дворе, Костя подошел к дереву, огляделся, подтянулся, сел верхом на нижнюю, самую толстую ветвь, перелез с нее на следующую. Поднявшись еще тремя ветками выше, он оказался прямо напротив Асиного окна. В комнате было темно, дерево заслоняло солнце, сквозь тюлевую занавеску он мог разглядеть только широкий белый подоконник. Он лег на ветку плашмя, прополз пару метров. Ветка неприятно, тягуче скрипнула, и он остановился. Теперь между ним и окном было меньше метра и сквозь редкий тюль он смог разглядеть Асю, лежащую на кровати с книжкой в руке. Она была дома!
Он пошарил по карманам, чем бы бросить в окно, ничего не нашел и рискнул подтянуться еще на несколько сантиметров ближе. Теперь вся комната была видна ему. Он знал ее так же хорошо, как свою, мог ходить по ней с закрытыми глазами, так хорошо он ее знал. Светлые серо-голубые обои – он помнил, как Ася ссорилась с Анной Ивановной, протестуя против обоев в цветочек, как наконец согласилась на эти и тут же, на второй день, как только высох клей, разрисовала их силуэтами в странных нарядах, напоминавших одновременно Древнюю Грецию и космический фильм «Аэлита». Трюмо, в котором Ася запирала средний ящичек, а он как-то открыл и обнаружил там ее дневник, но прочитать ничего не успел, потому что Ася вернулась в комнату. Три полки с книгами – он помнил их все, некоторые почти наизусть. Сколько раз они считались, у кого больше книг, у кого больше интересных книг, даже чьи книжки дороже. Шкаф с одеждой – он вдруг понял, что знает все ее платья, те, что были у нее до ссоры, и почему-то покраснел и снова глянул в окно.
Ася встала с дивана и отошла в глубину комнаты, к трюмо. Некоторое время она себя разглядывала, потом открыла шкаф, достала платье, сбросила халатик. Он замер, понимая, что делает что-то некрасивое, недозволенное и не в силах ни отвернуться, ни закрыть глаза. Стоя к нему вполоборота, она подняла руки, укладывая волосы, и он задохнулся от того, как это было красиво – стройное, мраморно-розовое в закатном свете тело, длинные ноги, высоко, как у греческих статуй, поднятые руки, маленькая, идеально круглая грудь.
Ребята в классе всегда говорили о женском теле грязно, и ему было непонятно, почему нагота Венеры прекрасна, а нагота живой женщины так отвратительна.
– Живые не такие красивые, – сказал как-то Сашка Парфенов, большой любитель поговорить «про бабец».
– А если бы красивая женщина перед тобой разделась?