– Тогда, в 1830 году Чаадаев закончил писать все свои восемь писем и в течение последующих пяти лет пытался опубликовать хотя бы одно из них если не в Петербурге, то хотя бы в Москве, и все напрасно. Двойная жесточайшая цензура не давала ему никаких надежд. В 1836 году именно Надеждин, тот, кто с отличием окончил московскую духовную академию, родоначальник политической публицистики в России, с блеском защитивший докторскую диссертацию в Московском университете, на свой страх и риск решился издать письма Чаадаева в своем журнале. Петр Яковлевич в дружеской беседе предостерег Надеждина от возможных серьезных последствий и предложил, прежде чем публиковать самое первое, очень задиристое как ему казалось письмо, начать с третьего по счету, которое в цензурном отношении представлялось автору наиболее безопасным. Но Надеждин был неумолим. В наивных мечтах организовать на страницах журнала широкую дискуссию, он решительно настаивал на том, чтобы начать публикацию именно с первого письма. Более того, он сам отредактировал перевод с французского, осуществленный поэтом Норовым, и даже написал вступительную статью, где отметил возвышенность предмета, глубину и обширность взглядов Чаадаева. Однако сам император Николай I, лично прочитавший философский трактат и благожелательную статью Надеждина, наоборот, в отличие от Николая Ивановича, назвал содержание письма «смесью дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного», добавив, что не извинителен ни редактор журнала, ни, разумеется, цензор, занимавший в то время место ректора Московского университета. Его впоследствии император лишил и места, и пенсии. Если отношения Надеждина и Чаадаева тогда никак нельзя было назвать дружескими, причиной чего был характер Петра Яковлевича, то отношения Надеждина с пожилым ректором Университета Болдиным были самыми теплыми и доверительными. Выходило так, что его Николай Иванович, выражаясь современным языком, просто подставил. Надеждина выслали в Вологду и запретили впредь вести какую-либо преподавательскую деятельность. Ясно, что это значило для сына бедного приходского священника, одержимого идеей прославиться. Тогда я не понимал, зачем он это сделал. Считать ли это недомыслием гения? Однако это последнее, что приходило мне в голову. Скорее всего, доводы разума были тогда у него далеко не на первом месте.
– Денис, так все-таки, как это связано с Сухово-Кобылиным?
Элла Андреевна была в нетерпении, готовясь, видимо, мысленно к нашей завтрашней «вылазке». Интерес моей наставницы для меня, все-таки, наверное, плохо игравшего роль гостеприимного хозяина, был превыше всего, к тому же мне самому было даже приятно идти у нее на поводу.
– Именно к этому я и подвожу. А по-вашему, что за человек был этот Сухово-Кобылин? Вы намерены писать на эту тему, поэтому должно быть уже составили о нем собственное мнение.
– Об Александре Васильевиче? – медленно произнесла Элла Андреевна, сомневаясь, действительно ли мне это интересно.
– Да, сказал я, – но для начала именно в молодости, – и чтобы как-то разогнать тучи недоверия, я продемонстрировал заинтересованную улыбку, и, подозвав гарсона, попросил подать коктейль из фруктов и свежевыжатый сок из спелых плодов папайи.
– Ну что ж, – чуть кокетливо качнула головой Элла Андреевна, – это безусловно проще, но не хотелось бы быть банальной настолько, чтобы свести все к тому, что этот молодой франт в какой-то мере являл собой прообраз известного пушкинского персонажа, который, если помните, Денис, обладал особенной гордостью, которая побуждала его признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых, так и дурных поступках, вследствие чувства превосходства над остальными.
Элла Андреевна оживилась, почувствовав себя снова востребованной.