— Вот, вот. Учили уму, не баловали. Ешь! — Николай Ильич пододвинул гостю тарелочку с ветчиной. — Мы много говорили о войне, на случай готовили наше сознание к принятию столь ужасной трагедии. Но я никогда не думал не верил всерьез, что война станет действительностью. Немцы хотят закончить ее к осени взятием Москвы.
— Пугают, — сказал Стройков.
— Зачем же утешение? Разумнее спросить у судьбы, что будет с нами? Что будет? — повторил Николай Ильич, усиливая чувство отчаяния неизвестностью. — Говорю о всех и о себе, о своей семье, о том, что мне дорого духом привычного и родного. Что будет? Голодное скитание, когда никто не сможет дать даже корку хлеба, мор и смерть в канавах? Конец народа? Из такого осознания является бесстрашная идея спасения. Не падение, а вознесение-необъяснимая черта, которая как бы загорается над тьмою и поражает вот уже тысячу лет.
— Нераскрытое преступление рождает множество догадок, слухов и подозрений. Я сказал бы, идет стихийный судебный процесс, в котором, помимо молвы, неизбежно и наказание, как кара судьбы, — говорил Николай Ильич. — Война — также стихийный судебный процесс, где свои приговоры и казни, доказательства правды и лжи, страдания и слезы неповинных, молящих о возмездии. Суд всечеловеческого смятения, следующего из нераскрытого преступления в мировой истории.
— Какое же преступление? — спросил Стройков.
— А вы знаете, что за преступление в вашей местной истории? Можете вы мне сказать?
— Докопаемся, — ответил Стройков.
— А дадут ли вам слишком-то докопаться? Ковыряйте, да глядите, чтоб самого… Вы, я скажу, чуть ли не взяли все дело Дементия Федоровича.
— Мое дело Митька Жигарев.
— Стоит только начать, как явится и окольное. И в то же время нельзя оставить. В природе нет ничего, что давалось бы без борьбы. Там, где ее нет, там идет распад мертвого.
— Значит, благо и война? Тоже борьба.
— Я не говорю, что борьба благо. Я говорю, что без нее жизнь не состоится. А теперь про злополучный хуторской топор, — от рассуждений перешел к делу Николай Ильич. — Признание в убийстве не дает права для обвинения до того, пока не будут представлены доказательства и неопровержимые улики в совершенном преступлении. Далее дело суда разобраться в достоверности фактов, свидетельств, а также и мотивов, толкнувших па преступление. Сколько их от струн и ладов одной лишь души! Любовь, тоска, взгляд женский. Где самая суть? Из чего созрел плод кровавый? Тысячи корешков, и каждый корешок растворил частицу самой сути. Как случилось, почему? Винят среду, семью, друзей. А казалось бы требовалось самое малое: уважать закон.
Я всегда это повторяю. Уважай закон. Спокойно общество, и спокоен каждый из нас. Так надо жить. Что еще?
Не надо делать того, что пе надо делать. Просто. Но заседают суды и произносятся приговоры. А на свободе, между законом и беззаконием, действует безбоязненно негодяй, клеветник, рядом живущий изверг-разоритель жизни и мучитель. Доведенный до отчаяния и помрачения своего страдалец берет топор. Кто виноват? Взявший топор и убивший или тот, кто сам породил наказание?
Но закон-то нарушен. Нельзя. Что будет, если каждый начнет судить топором?
Посидели молча.
— Есть какие-нибудь факты, подтверждающие его признание? — спросил Николай Ильич.
— Нет, почти ничего нет, — ответил Стройков, ожидая уловить в разговоре нужное, скрывая признанием Мити истинную цель своего приезда. — Отбывал за растрату.
Признался в убийстве.
— Воюет?
— Да. Как верить? Путает или что еще?
— Я сказал про крест, как доле страдания. Видел его жену. Красива, умна, но не хитростью и лукавством.
Умна добротой. В зле и злости не бывает любви. А без любви нет и страсти, как дрова без огня. В ней гордость достаточная. Такая приняла бы долю страдания мужа как страдание обоюдное. А ушла к другому. Без лжи и умствования накинула платок и бросилась из дома.
Как и моя дочь, замечу. Вот здесь и поворот. Говоря по чувству, не было страдания, а следовательно, и убийства.
С чего? Повторяю, говорю по чувству: он жертва какихто побуждений, сил неизвестных. А это совсем другая история. Тут и истина.
— Зачем же признался в убийстве? — спросил Стройков.
— Хотел остановить ее как бы страданием и вернуть.
На такие безумства способна ревность, поражающая разум длительным возбуждением. Сгорают и силы душевные. Потом пройдет. Опомнится. Придет и истина, если душа его добра, что считаю высоким и счастливым даром, без которого жизнь пришла бы к падению. Только она — эта доброта души — в силе своей, в слезах и в гневе противостоит не менее сильному ничтожеству.
«Без улик, по чувству, а чуть ли не всю правду подал, — подумал Стройков. — Да только не то. Мужик-то умный, что-то бы и новенькое изложил».
— А если скрыть что-то хотел? — сказал Стройков.
— А вы слышали, говорят, будто бы Желавин жив? Делом этим завелись.
— Слышал.
— Так о чем же еще говорить?
— А с чего такой оговор на себя? Оговор-то с чего? Это же остается.
— Я вам сказал о чувствах.
— А если потянул на дело, что-то исправить?