Очнувшись, он вернулся из странного мира, населенного диковинными существами, непонятными и фантастическими, похожими на чудовищные создания средневекового воображения. Иногда среди них появлялась его мать на фоне дебрей Мегамбо. Она энергично орудовала в толпе негров, обращая их в христианскую веру оптом и в розницу. По временам она вдруг исчезала, чтобы сейчас же опять возникнуть с бичом лэди Миллисент в руке. Этим бичом она гнала перед собой целые орды негров, одетых с ног до головы как франты на Главной улице. Затем она угощала их обедом в ресторане «Идеал», перенесенном, повидимому, в целости и сохранности на опушку тропического леса. Потом оказывалось, что все они — негры, Эмма и Филипп — шествуют голышом по трамвайным путям по середине улицы, причем он сам выступает во главе процессии со знаменем в руках, на котором огненными буквами горит надпись: «Пусть бог заботится о себе и оставит нас в покое». А на углу его ожидала Мэри Конингэм, и ни ее, ни его, повидимому, нисколько не смущало то обстоятельство, что он разгуливает, в чем мать родила.
И Наоми постоянно маячила в его бреду, но всегда где-то на заднем плане. Однако, это была не та Наоми, которую он знал, но какая-то крупная женщина с мягким, могучим телом, похожим на тело Свенсона. Над ее огромным торсом комично колыхалась ее бледная физиономия, выглядывавшая из-под огромной самодельной шляпы.
По временам он видел себя сидящим в пивной у Хенесси, куда врывалась Эмма и била зеркала. Затем какая-то сила вдруг выдавливала их из дверей кабачка, и все оказывались в непроходимых дебрях, прорезанных одной единственной тропинкой. На ней стоял чугунный столб с надписью: «Дорога на заводы». Воздух гудел от раскатов отдаленного грома, и никак нельзя было понять, что это такое: дробь ли там-тамов, или грохот чудовищных молотов.
И Мэри Конингэм всегда сопутствовала ему. Повидимому, она стала его женой и где-то далеко жили их дети. Но он их ни разу не видел и не мог разыскать.
Однажды он присутствовал при ужасающей сцене: Эмма гналась за красавицей-негритянкой, той самой, что давно съели леопарды. Нагая девушка мчалась к озеру, затем полетела по воде, едва касаясь зеркальной поверхности, подобно огромному черному зимородку. Эмма не отставала ни на шаг, и вдруг обе беззвучно погрузились в воду.
Когда Филипп пришел в себя, воспоминания об этом мертвом, кошмарном мире исчезли не сразу. Долго они цеплялись за него, как клочья тумана к водной глади Мегамбо в дождливое время года. Он не мог отдать себе отчета в том, сколько недель или месяцев продолжалась его болезнь, и по временам ему казалось, что он умер и вовсе не вернулся к жизни. Но мало-по-малу бредовые воспоминания поблекли, и стали проступать очертания окружающего его тусклого, унылого мира — накрахмаленные тюлевые занавески на окнах, облупленное кресло-качалка, уставленный лекарствами столик у кровати и, наконец, странная, незнакомая фигура сиделки. Он понял, что где-то поблизости должны быть мать и Наоми. Они постарели и поседели, мерещилось ему, — ведь он болел столько лет.
Первою, кого он увидел и узнал, была Эмма. Она вошла в затемненную комнату и молча стала у кровати. Он почувствовал, что кто-то стоит около него, открыл глаза и проговорил чуть слышно:
— Это ты, мама?
Не отвечая, она упала на колени и обеими руками обхватила его голову, судорожно целуя в лоб раз за разом.
— Филипп, мальчик мой! Бог возвратил мне сына! — рыдая, повторяла она.
Услышав ее рыдания, сиделка поспешила в комнату и старалась ее успокоить.
— Ничего, ничего, — сказал Филипп, — это ничего. Я ее понимаю. Она всегда была такой.
Эмма, наконец, овладела собой и присела у кровати. Она не выпускала его руки из своей и, ни слова не говоря, смотрела на сына. Филипп почему-то не мог глядеть ей в глаза, может-быть, потому, что в них он читал безмолвный настойчивый вопрос, на который у него не было ответа. Ему было стыдно за себя, но притворство было невозможно. Он чувствовал, что мать бесконечно далека от него, что она стала ему совсем чужой. Он понимал, что она вскоре заметит эту перемену в нем и поймет, что их духовная близость исчезла навсегда. Прежний Филипп умер, а новый жалел ее издалека, как жалел Наоми. Его полная физическая разбитость сделала его точно ясновидящим, дала ему какое-то внутреннее зрение, осветившее все потемки души.
Он лежал с закрытыми глазами, и ее страстный крик: «Филипп! Мальчик мой!» все еще горьким упреком звучал в его ушах. Он знал, что недостоин той всепоглощающей любви, которая горела в ее сердце.
— Филипп, ты не спишь? — услышал он после долгого, долгого молчания.
— Нет, мама.
Но глаза его были попрежнему закрыты.
— У меня есть для тебя приятная новость.
Что это может быть? Не устроила ли она его возвращение в Мегамбо? Может быть, это она считает приятным известием?
— Ты стал отцом, Филипп… У тебя двое детей, Наоми родила близнецов.
Теперь только он понял, что мучило его все время. Конечно, вот чего он никак не мог припомнить. Ведь Наоми была в ожидании. Все-таки, он не открыл глаз и ни слова не ответил.