Мысль о неверности Наоми никогда не приходила ему в голову, потому что подобным понятиям не было места в их быту. Он знал, что она так же девственна, как роса, падавшая холодными ночами на траву. Любовь, страсть, желание для них не существовали, если не считать некоторых шокирующих проявлений этих чувств среди чернокожих. Но бывали минуты, когда у него кружилась голова и когда вся вселенная, казалось, колебалась вокруг него. Тогда ужас и стыд овладевали им, и только бродя часами вокруг озера находил он душевный покой. Но однажды он очнулся на самом краю берега, готовый совершить тягчайший грех для служителя бога — покончить с собой.

С этой минуты к его терзаниям прибавилось еще одно — страх сойти с ума.

Часто лежал он по ночам без сна и мучился, не понимая, что ему не дает покоя. Он знал только, что это каким-то образом связано с Наоми, лежавшей у противоположной стены хижины. Она спала как ребенок, и на лице ее, освещенном огнем, была написана кроткая удовлетворенность. Ни разу он не приблизился к ней, ни разу не поцеловал ее, — ни разу со дня их венчания, много лет назад в мрачном прокопченном городе на другом конце света. Коснуться ее, совершить с нею тот страшный поступок, мысль о котором он не мог прогнать от себя, — это, он знал, превратит их маленький мирок в ад кромешный и разрушит все, что они создали таким мучительным, напряженным трудом.

Наоми внушала ему непонятный, необъяснимый страх. В долгие тихие ночи, когда каждый звук превращался в оглушительный взрыв, им овладевало иногда ужасное чувство: ему казалось, что он стоит на краю зияющей пропасти и что стоит ему только пересечь комнату — и он низвергнет туда всех троих.

Ибо давным-давно, в полутемной гостиной материнского дома, было решено, что он будет жить с Наоми как брат с сестрой, так как они душой и телом должны быть преданы служению богу. Это, как и все остальное, устроила Эмма Даунс. Она говорила об этом в день свадьбы Филиппу, только-что рукоположенному в миссионеры жениху, облаченному в черную пару.

Думая о матери, он всегда представлял ее себе такою, какой она была в тот день: умною, сильною, доброю, полною радости и веры, — в лиловом шерстяном платье, с длинной золотой цепочкой часов. Женщина, которой он всем обязан…

В ушах его все еще звучал ее голос:

«Теперь, когда ты и Наоми посвятили себя богу, вы все решительно должны принести в жертву своему делу, все радости, все искушения, — даже, — здесь она слегка понизила голос, — даже надежду иметь детей. Ибо не может же Наоми родить ребенка в дебрях Африки. А всякий другой исход был бы тягчайшим грехом. Конечно, такой молоденькой девушке как Наоми невозможно отправиться в Африку с мужчиной, с которым она не повенчана. Поэтому ты должен вести себя так, как-будто ты на ней вовсе не женат… Когда-нибудь, когда вы приедете отдохнуть на год, вы сможете завести ребенка. Он останется на моем попечении, когда вы вернетесь на свой пост. — И затем, глядя в сторону, она прибавила: — Наоми просила меня поговорить с тобой. Она, такая робкая и чистая, не могла решиться на это. Я обещала ей».

Сидя на краешке узкого дивана, он дал обещание, потому что жизнь рисовалась ему все еще в довольно смутных очертаниях, а обещание казалось незначительным и неважным. Да, он имел еще весьма неясное представление о смысле слов матери и краснел от упоминания о «таких вещах».

7

На третьем году их пребывания в Мегамбо образ матери начал понемногу тускнеть. По временам она внушала ему уже меньше почтительного страха, стала казаться менее непогрешимой. Он перестал быть мальчиком. Он обладал жизненным опытом, почерпнутым из сурового, первобытного мира, окружавшего его здесь, и из собственных страданий. Нельзя было не измениться среди таких лишений, живя бок о бок с чернокожими, справлявшими непристойные празднества в честь божеств плодородия.

В Африку Филипп приехал, можно сказать, без лица, — нельзя назвать лицом мягкую, полудетскую физиономию, на которой жизнь еще не оставила своих следов. Но к двадцати шести годам его черты стали тверже и грубее: прямой, немножко чересчур широкий нос, упрямый, но чувственный рот, голубые глаза, в которых, казалось, горел неугасимый огонь. Лихорадки наложили на него свой отпечаток. Иногда, в те минуты, когда он умирал от усталости, ему можно было дать сорок лет.

Наоми заметила в нем перемену и удивлялась, почему это он постарел, в то время как она и Свенсон ничуть не изменились. На висках у него даже появились седые пряди — седина в двадцать шесть лет! По целым дням она его не замечала, слишком занятая своими бесчисленными заботами, затем случайно сталкивалась с ним. То он бродил по берегу, то выходил из лесу, и ей бросался в глаза его странный, затуманенный взгляд.

— Филипп, ты очень устал, — говорила она тогда: — Пойдем, помолимся.

Молитва должна ему помочь, в этом она была убеждена.

Однажды она нашла его лежащим лицом вниз, на земле. Она коснулась его головы рукой, и он закричал таким страшным голосом: «Бога рада, оставь меня в покое!», что она поспешила поскорее уйти.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже