— Это Бубрик — гад, отменил юбилей. Говорит: антиобщественные настроения! Ну, я ему покажу. Он у меня на карандаш попадет!
Я поднялась с сундучка, на котором присела, тихо говорю Нилычу:
— Пойду во дворик, подышу. От краски, от олифы, что ли, голова разболелась.
Не стала с ним связываться. Жалко его.
На дворе светает. Сирень цветет. Собачка прозвенела цепью, подошла, уткнулась мордой мне в колени. Умная морда. Сижу и думаю. И вроде в небе побежали светлые точки. Уж не они ли над нашим городом летят? Сколько же я сама сделала нынче витков? Пора и спать.
Вдруг Нилыч распахнул окно.
— Завтра же Надьку ко мне! Я ей вихры оттяну, дурь вытрясу!
Тут я встала, глянула на него.
— И не сметь! — говорю. — Думаешь, мне не страшно с Надей расставаться? Так ведь обстоятельства. Слышь, об-сто-ятель-ства! И — концы!
Это он понял. П е т р мой… Захлопнул окошко, погасил свет.
Я-то знаю, где Васю по субботам искать. В подвале жилмассива, там у них под баян спевки ветеранов. Мужские голоса — все больше заводские наши, пенсионеры. Женские — домохозяйки из ЖЭКа.
Еще на лестнице услышала — «Комарика» поют. Осторожно приоткрыла дверь, чтобы не потревожить. Вижу: дирижер совсем зашелся, отсчитывает ногой такт, извивается, щепотью пальцы вздымает к лампочке, а как дело доходит до басов, приседает до полу, чуть что не колесом ходит.
— Сдох! — кричит и рукой машет, останавливает. — Это же комар! У него не было хронического заболевания! Он в секунду сдох! А вы тянете! Давайте сначала.
Посреди комнаты сидит на стуле баянист. На коленках бархатная тряпочка, лицо каменное.
Полукругом стулья. Сидят седенькие дамочки с подвитыми челками. Дряхлая старушонка в кофте навыпуск, летом — в валенках: видать, в тесноте мешает родным, вот и приплелась, вот и поет, а голоса не слышно, только беззубый рот разевает. Там, где рояль задвинут в угол, наши старики. Где же Вася? Небольшого росточку, ставят его с краю. Солист. Наградил господь густым басом.
Я его поманила пальцем — выйти. Он помотал головой, показал на свободный стул. Я скользнула в дверь, присела, что с ним поделаешь: любитель.
— А теперь, — говорит дирижер. — «Есть на Волге утес». Прошу вас, Василий Васильевич!
Вася вышел вперед. Гремит могучий бас, и душа у него звенит. Он даже на цыпочки привстал, чтобы голос дохнул из груди… Он и есть могучий утес, пусть и мохом оброс… А поет для одной меня, даже не глядит на палочку.
Дирижер стал в сторонку, любуется. Не поправляет.
Когда кончил Вася петь — верите ли, захлопали. Я тоже… Вася вошел в кураж. Руку мне подает.
— Разрешите нам с Аксиньей Ильиничной, — говорит, — «Куманька» исполнить!
Все смеются, вызывают меня, хлопают — срам какой!
— Иди ты, — говорю, — блажной, честное слово! Дело у меня к тебе. Выйди-ка покурить…
Вышли во двор.
— Ты тут чудишь. А знаешь, что с Нилычем стряслось?
— Как же, — говорит, — очень хорошо знаю.
— Чего ж веселишься?
— Все к лучшему, — говорит. — Соберутся со всей страны твои сыновья и дочери, посидят за родительским столом без регламенту, мать порадуют…
— Ты что, очумел, Вася? С чего это дети соберутся?
Он молчит. Голову закинул, все старается на меня посмотреть сверху вниз, бороденкой трясет — смеется. Так сидим мы во дворе на скамейке. А в подвале спевка. Частушки визгливые:
— Пойдешь со мной, Вася, к Бубрику? Надо заступиться за Нилыча.
— Я с ним детей не крестил, с твоим Нилычем.
— Так ведь и со мной не крестил, — говорю ему со значением.
— Нилычу твоему я не помощник. Плевать я хотел на Нилыча! У меня родной брат в Стокгольме при советском посольстве работал сапожником и с самим Коллонтаем был знаком! Захочу — завтра же свой нужник выкрашу голубой краской!
— Это ж для меня, — говорю.
И даже за руку взяла, в глаза заглянула.
— А он тебе кто?
— Как кто? Муж.
— Деспот он тебе! Домашний тиран! А для людей — костер погасший…
— Врешь! — Я даже кулаком стукнула по скамье. — Он на всю страну гремел.
— Гремел. Только гром-то не из тучи. — И, видно, душит его ярость, расстегнул косоворотку. — Я бы тоже мог греметь…
И снова сидим молча. За дверью — частушки.
— Пойдешь со мной просить? — снова спрашиваю.
Головой мотает.
— Я не подхалим, чтобы просить да уговаривать.
Нет — значит, нет.
— А ведь было время — просил.
— Кого?
— Меня просил.
Комолов молча встал, пошел прочь. Потом вернулся, руку к груди прижал и высказался:
— Эх, Ксюша! Послушала бы меня, чего бы я достиг! И детей народили бы не меньше…
В тот день директор меня не принял. На следующее утро я его подстерегла на верфи, у стапелей. Он не сразу признал, прищурился.
— Это вы, Аксинья Ильинична? С чем пожаловали?
Взял меня под руку и провел на катер.