А на катере закружили его начальники да мастера — всем до него дело. Он будто и забыл про меня. Только уж я ни на шаг не отстаю. У дверей рубки вспомнил, обернулся.
— Входите, — говорит.
Так мы стоим по две стороны штурвала. И молчим.
— Вы присядьте, — говорит, — Аксинья Ильинична.
— Я и постоять могу. Благодарствуйте.
Вижу, что воспитанный человек, не присядет — я на кончик скамьи уселась. И молчу. Знаем давно друг друга. Свои, заводские, кадровые. Я еще помню его подручным в котельной.
— Зазнался Лобов, — начал директор и брови лохматые почесал ладонью, — гордыня одолела, а время не стоит на месте. Вы-то сами как думаете: надо ехать по затонам вашей Наде?
Я улыбнулась, говорю с расстановкой:
— Я уж бабушкину шаль в комиссионку снесла. И — концы!
— Это зачем же?
— Снарядить на зиму. Разве ж раньше вернутся? Была у меня на дне сундука дорогая шаль, берегла внучке в приданое, да что поделаешь. Там, в Сибири, женихи найдутся — приданого не запросят.
Сказала, а сама платок из рукава тащу: слезы… Бубрик встал, поглядел на меня.
— Неученая женщина, — говорит, — а все хорошо понимаете. Спасибо… А вот Нилычу вашему мы разъяснили. Посоветовались вчера в парткоме. Пусть в разум войдет. Не заслуживает он юбилея. Он рабочий — себя уважает. А то, что других не уважает, — это ему в голову не приходит. Наши девушки-комсомолки едут катера спускать — не на барина работать.
— Вы все сказали? — спрашиваю.
— Всем известно, что успехи вашего мужа готовили за счет целого цеха. Заранее его всем обеспечивали, хотя другим порой не хватало. А другие тоже могли бы работать не хуже.
— Вы все сказали? — снова спрашиваю.
— Всем известно, что было многое дозволено Лобову. И как в цехе он работал, так, говорят, вами теперь помыкает, а сам книжки почитывает. Что, не правда?
— Правда! — говорю. — Он все одну книжку читает — про женщину и социализм. Уж и живем-то мы при социализме, а он дочитывает, чего в молодые годы не успел. На полвека задержался… А почему? А потому, что все к рукам, к рукам его тянулись, — не к душе! Начальство заботилось о личной славе: дескать, смотрите, каких мы богатырей выращиваем, вот какие мы хорошие! Искапризничали человека.
— Это верно, Аксинья Ильинична, — согласился Бубрик.
— А я помню своего Петю молоденьким, — говорю и плачу и слез уже не стыжусь. — Представить не могу, что ему семьдесят… Все кажется — молодой, высокий, черноусый, меня за плечи обнимает, а кругом знамена, портреты, первомайская демонстрация. Никогда не проштрафился, на работе — зверь, всю получку мне отдавал. И не капризный, а добросовестный, самостоятельный… Кто ему, выходит, праздник испортил?..
Постоял Бубрик надо мной. Кликнул парторга.
— Завтра же, — говорит, — Петру Нилычу Лобову юбилей во Дворце культуры. Готовьте грамоту по всей форме. И подарки. Пусть все получит по первому разряду: оркестр, речи и пионерский рапорт.
— Семь пятниц на неделе? — спрашивает парторг.
— Да вот, — говорит, — одна умная женщина меня просветила…
И поверите ли — обнял за плечи, повел по палубе. А я плачу и что-то ему глупое досказываю.
— А как жили? — говорю. — Дети сдобную булочку за гостинец считали… Вы только Петру Нилычу не скажите про наш разговор…
— Не скажу, не скажу, — говорит. — Спасибо вам, Аксинья Ильинична, я что-то понял, что-то сообразил для себя…
А что-он понял, что сообразил — кто его знает. Люди ученые, разве их сразу разберешь?
А назавтра, как назначено Бубриком, вошла я в Дом культуры, поднялась по широкой лестнице, села в уголочек, в задний ряд — осматриваюсь. Вижу: почет Нилычу по всей форме, но сердечности незаметно, люди старое помнят. А люстры горят хрусталями, оркестр играет «Дунайские волны» — это с молодости моя любимая музыка.
В президиуме лучшие люди завода — Большаков Илья в железных очках, на учителя похож, на груди два ордена Ленина. Калмыков Филипп прямо с постели приехал на чествование, уши от болезней, что ли, распухли, как лопухи. Глухой как пень. А спасибо ему: захотел принять участие, не послушался докторов. Комолов Вася в новом костюме. Орденов не повесил, только планочка пестреет на лацкане. Издали руками разводит, будто спрашивает меня, а о чем — не пойму. Все кадровые, на заводе не менее тридцати лет отгрохали. Разглядываю стариков, забылась, а передо мной — царица небесная! — Бубрик с парторгом.
— Вы, Аксинья Ильинична, очень неудобно сидите. Пойдемте вперед.
Это, конечно, Бубрик ухаживает по-вчерашнему. А парторг поясняет:
— Мы вас в президиум пригласим, так вам на сцену будет проще пробираться.
И повели меня, как архиерея, под ручки в первый ряд. В жизни такого почета не знала. Только юбку я расправила, платочек из рукава потянула, смотрю — Нилыч ко мне со сцены склоняется.
— Забыл очки, — шепчет. — Ответное слово три дня сочинял, а читать не смогу.
— Ах, батюшки мои, что же делать?
— Поезжай домой, — говорит. — Одна нога здесь, другая — там.
— Буду, сейчас буду, что тут за расстояние…
Вот, думаю, и посидела в президиуме. Может, кому только и приятна вся эта музыка — и ту услали.
Вечер субботний.