Сколько же здесь народу внизу! И я в этой толпе. Женщины в ватниках, женщины в сарафанах, бородатые старики. У берега баржа с дровами. Собрались разгружать? Серая, скользкая рябь на реке и на том берегу тоже крутой зеленый откос, глухая стена обезглавленного монастыря. Дед в рыжей сермяге оперся на дубинку, стоит в стороне от толпы. Откуда он? Простоял пять веков? И в руках не дубинка, а посох. Все простояли пять веков. Лица рублевские, суриковские. Лица не меняются веками. Скорбные, неподвижные, спокойные, терпеливые. Русь. Все было. Было и при Калите, было и при Шуйском. Только вот того электрического фонаря не было.
Сердце бьется, задыхаюсь. Теперь мне и под гору тяжко бежать. Я закрыла глаза, прислонилась к фонарному столбу, слушала голоса:
— По восьмому талону на выбор давали…
— Поскольку я на казарменном положении…
— Вторая «похоронка» пришла…
— Деньги — тьфу!
И мужской строгий голос:
— В цепочку, в цепь выстраивайтесь!
Кто-то потянул меня за руку. Я открыла глаза. Вот я и заняла свое место в ряду. Обветшавшая старуха в берете и мужских бахилах с одной стороны, с другой здоровенная бабища в пальто, подпоясанном бельевой веревкой. Слабо и нестройно в цепи пропели:
— Раз, два — взяли!
И пошли чурбаки по рукам. Легкие и тяжелые, корявые и гладкие, липкие сосновые, шелковые березовые. Вправо — влево, сбоку — набок. Раз-два-три! Раз-два-три! Какие же мы неумелые! Все время сбивается счет. Задерживают. Разговаривать некогда. Только и успела подумать: зачем в Москве дрова? В Марьину Рощу, должно быть, в хибары на Ямском поле. Мы их в прошлом году не все доломали. И опять пошло. Бабища справа бросает мне в руки полено, как пуховую подушку, я — помедленнее, старуха — еле-еле. Надо подвинуться к ней поближе. Вот так. Вот так. Лишь бы шло. Лишь бы ритм. Руки устали? Терпеть. Зато думать не хочется. Справа-налево — раз! Справа-налево — два! Что за орел бабища! Бросает — печатает. Жалко, не видно лица. Не повернется, швыряет одними руками. Вижу круглую сизо-красную щеку, вижу кирпичные руки с бледными маленькими ногтями. Так бы и махать рядом с ней до бесчувствия…
Опять началось. Подступило к горлу, и пот, и руки опустились. Полено пролетело мимо меня, упало у ног старухи. Кто-то взял за плечо, вывел из цепи.
— Брюхатая? Куда же ты полезла?
— Все равно.
Сизощекая покачала головой, посадила меня на бревне.
— Тебе все равно, а ему? — она подбородком показала на мой живот.
— Разве заметно?
— Тяжелую по глазам видно. Стоячие глаза у тяжелых. — Она помолчала, посмотрела в упор, будто боялась, что обману, спросила: — Мужик на войне?
— На войне.
— Значит, как все. — Вздохнула, пошла в цепь.
Тошнота отступила. Стало легко, только руки ватные. Я смотрела на цепь. Люди стояли ко мне спинами, цепь медленно качалась, будто на ветру: от реки — к реке, от реки — к реке… Так никла сегодня и трава на бульваре, никла и распрямлялась. «Значит, как все?..» Конечно, как все. Разве я лучше или хуже?
Значит, как все.
КИСА И ЗАХАР ОСИПОВИЧ
Кота привезли издалека. Был он белый с серыми пятнами, с лучистыми, как звезды, щеками. Звали его Захар Осипович в честь старого друга хозяев, уехавшего далеко на восток с оборонным заводом.
На Речном вокзале хозяев встретили молодые. Муж дочери сказал:
— Нет, такой народ победить нельзя. Год назад вы уехали, потому что немцы были уже под Смоленском, а теперь вернулись, хотя немцы еще под Можайском, и кота привезли…
— Я его котенком в канаве нашла, он мне в эвакуации другом был, — говорила хозяйка, — что же мне, на улицу его выбрасывать?
Московская квартира коту понравилась. Вещей много, все разной высоты: буфет, пианино, книжные полки — есть где поспать, куда прыгнуть. Захар Осипович вскочил на форточку. Что там за окном? Во дворе — ни травы, ни деревьев, совсем близко напротив высокий дом. Старушка в шляпке водит тощую курносую собаку на поводке. На лбу и на переносице собачья кожа собралась в толстые складки, вид задумчивый, глубокомысленный. А всех-то мыслей, как получше принюхаться к углам домов, где ловчее поднять ногу. Смотреть на это было неприятно, Захар Осипович спрыгнул вниз и улегся на буфете.
Вечером муж дочери надел шинель, перекинул через плечо полевую сумку. Все присели на минутку, сразу поднялись, расцеловались. Хозяйка заплакала.
— Не надо плакать, — сказала дочь.
— Как же не плакать, человек на фронт едет, а коту лапку пожал, не забыл…
Днем в квартире было пусто и тихо. Женщины возвращались затемно, приносили коту кости и крутую пшенную кашу в газете. Еду вываливали на блюдечко в кухне под раковиной. Захар Осипович начинал есть не сразу. Сначала поднимал хвост трубой, горбился, обглаживался о ноги хозяйки и громко мурлыкал.
— Умный кот, хороший кот, — говорила хозяйка, — пора обедать Захарику…
И тогда он подходил к блюдечку.