Эти слова вполне можно применить к интеллектуалу XI в. Михаилу Пселлу. Добавим, что с той же легкостью, с какой интеллектуальная всеядность переходит в эклектизм, нравственная гибкость превращается в беспринципность. То, что мы условно именуем «силой» и «слабостью», — на самом деле неразрывные свойства одной натуры, которую нельзя разделить на части, не уничтожив ее самой.
В заключение еще два замечания. Пселл достаточно ясно осознавал (и это опять-таки признак высокоразвитого интеллекта, способного к познанию самого себя) своеобразие своей интеллектуально-нравственной позиции и ее противоречие с догматической идеологией[14].
Пселл не желал, чтобы его личность (вновь претензии интеллектуала!) измеряли стандартными мерками. «Мне не нужно, чтобы меня мерили чужие руки, я сам для себя и мерило, и норма», — пишет он в одном из писем.
В представлении современников и ближайших потомков Пселл был прежде всего философом и ритором. О его философских трактатах мы здесь говорить не станем — это специальная проблема, которая требует отдельного рассмотрения. Риторические же произведения охарактеризовать необходимо, потому что, как будет видно из дальнейшего, риторика оказала огромное влияние на все историографическое творчество писателя.
Один из немногих исследователей византийской риторики — итальянский ученый Л. Превиале — без обиняков назвал речи Пселла «посредственными, пустыми, лживыми и явно недостойными пера автора “Хронографии"». Пселл в данном случае разделил судьбу почти всех прочих византийских риторов: вряд ли какой-нибудь другой жанр в истории литературы вызывал столько сарказма и иронии, сколько их обрушилось на византийское красноречие со стороны последующих исследователей. Само слово «риторика» давно и, по-видимому, надолго приобрело второе, «техническое» и уже зафиксированное словарями значение бессодержательной, пустой болтовни. Система эстетических ценностей современной литературы прямо противоположна категориям византийской риторики, и ныне почти невозможно представить себе человека, испытывающего положительные эстетические эмоции от чтения памятников среднегреческой ораторской прозы.
Вместе с тем в последнее десятилетие, возможно, как реакция на долгое «неприятие», наметился иной подход в оценке византийского красноречия. «Как могло случиться, — задается вопросом известный австрийский византинист Хунгер, — что такой интеллектуальный народ, как средневековые греки, обладавшие ярко выраженными эстетическими критериями, в течение целого тысячелетия давали себя водить за нос мастерам пустозвонства и профессиональным риторам?» Некоторые ученые, отводя вину от византийцев, справедливо отмечают, что все основные свойства риторики, столь раздражающие современного читателя, не были изобретением средневековых греков, а заимствовались ими у деятелей второй софистики. В недавнее время одним из исследователей была высказана даже мысль, что «пустая и словообильная» риторика была средством удовлетворения потребностей византийской цивилизации и отражала стиль жизни и мышления византийцев. Трудно безоговорочно принять в такой общей форме столь абстрактные утверждения. Ясно только, что широчайшее распространение и многовековую историю жанра красноречия нельзя себе представлять в виде праздных упражнений «мастеров пустозвонства», никак не обусловленных потребностями общественного и литературного развития. Одним из первых заслуживает серьезного подхода творчество Михаила Пселла.
Когда в середине XI в. Пселл обратился к красноречию, история этого жанра насчитывала полторы тысячи лет. Успело пройти семь веков с тех пор, как воспринятая у язычества риторика получила право гражданства в христианской культуре. Христианские риторы IV в. не только заимствовали у своих античных учителей формальные правила построения речей, но сохранили в какой-то мере их светское содержание и привнесли в риторику свойственные раннехристианской литературе теплоту чувств и искренность тона. Начавшийся с VII в. упадок культуры вместе с отступлением других светских или близких к ним жанров привел к почти полному исчезновению нецерковной риторики. Красноречие в те годы низведено было на роль «второй служанки» богословия, в то время как эпидейктические речи (энкомии, эпитафии и прочие сочинения «по случаю»), хотя и произносились, но не издавались и, таким образом, не становились явлениями литературного ряда. Обычное чтиво грамотных византийцев той эпохи — не опирающиеся на античную традицию и изощренные эпидейктические речи, а благочестивые агиографические сочинения.