– Да, тебе надо хорошо выспаться, и желательно впрок, – согласилась она. – Маленькие дети часто кричат по ночам так, что не уснешь.
– А ты-то откуда это знаешь? – спросил он с удивлением, ничего не понимая. Даже того, как жестоко ранит ее. – И вообще, при чем здесь маленькие дети?
– Как при чем? – изобразила она изумление. – Разве твоя Оля тебе ничего не сказала? Она ждет ребенка. И совсем скоро собирается рожать.
Если у нее еще оставались сомнения, то они рассеялись, как только она увидела его лицо. Оно стало бледным до серости. В любое другое время она пожалела бы мужа. Но только не сейчас. В эту минуту она сама нуждалась в жалости, но не сказала бы об этом даже под пытками.
– Долгое время тебе придется мало спать, – безжалостно продолжала она. – Если ты любишь мать своего будущего ребенка.
Зачем она все это говорила? Растравляла свою рану? Наносила рану за раной мужу, желая получить компенсацию за боль, причиненную ей? Воистину это был садомазохизм, истинных причин которого она так и не поняла.
– Прости меня, – сказал он, глядя на нее глазами умирающего оленя.
Но ей почему-то казалось, что это крокодиловы слезы.
– Бог простит, – жестоко ответила она. – Недаром ты построил для себя церковь. Будешь отмаливать в ней свой грех до конца жизни. А заодно молиться, чтобы я вернулась к тебе.
Это было глупо, однако совсем по-женски, и походило на призыв пощадить ее. Но он не понял. Не бросился к ее ногам и не начал умолять, просить прощения, виниться и обещать. Вместо этого он сидел с убитым видом и молчал. Это было худшее, что могло быть.
И тогда, теряя самообладание, она закричала, смахивая стоящую перед ним тарелку со стола на пол:
– Убирайся прочь, жалкий святоша! С глаз моих! Из моей жизни! Будь ты проклят во веки веков! Ты и твоя лживая душонка, обреченная на вечные муки.
Тарелка разбилась о кафельный пол с адским грохотом. Но она кричала еще громче, глядя на него с ненавистью и злобой. Говорить с ней сейчас было все равно, что подбрасывать порох в огонь. Поэтому, вероятно, он ничего не сказал в ответ. Вместо этого он с видом побитой собаки ушел в свой кабинет. Там у него был диван, на котором он иногда спал после обеда в выходные дни. Диван был не очень удобным для ночного сна, особенно для уставшего за день человека, но она подумала об этом без жалости, а со злорадством. Пусть ему будет этой ночью так же плохо, как ей.
Она знала, что ему плохо. Она всегда чувствовала, когда он страдает и мучается, и пыталась, как могла, облегчить его боль и страдания. И в эту ужасную ночь она как будто слышала его безмолвный крик. Он звал ее, чтобы она спасла его. Но она рыдала, закусив подушку зубами, чтобы не выть на весь дом, и хотела только одного – чтобы ему было еще хуже и больнее. И он так и не дождался ее на этот раз.
А наутро она нашла его мертвым, когда, обеспокоенная странной тишиной, зашла, предварительно постучав, в кабинет. Он лежал на диване со спокойным, умиротворенным ликом святого, словно радовался тому, что навсегда покинул этот суетной мир. Он умер во сне от разрыва сердца, или, говоря медицинским языком, от инфаркта. Но она-то знала, что он умер, потому что его сердце разрывалось между нею и будущим ребенком. И оказалось слабее, чем каждый из них, тянувший в свою сторону. Про девочку с голосом-колокольчиком она даже не вспоминала, как будто ее и не было, а ребенок должен был родиться от святого духа. Та не звонила ей больше, а она забыла о ней, как о кошмарном сне.
Но знала она и то, что могла бы спасти мужа, если бы откликнулась на его безмолвный зов в ту ночь. И потому винила себя в его смерти все эти годы. Сначала это было крайне болезненно, потом чувство вины немного притупилось, и уже не так ранило, затем начало временами приходить забвение, когда она получала недолгую передышку от боли. Она и радовалась этому и печалилась, словно невольно предавала память о своем муже. Она сама понимала, что это чувство вины на грани безумия, но ничего не могла изменить. Что-то исправить могло только время. Или ее смерть, что, в сущности, было одно и то же для нее.
Поэтому она жила ожиданием. Вернее, существовала, потому что жизнью это назвать было нельзя. Она даже перестала танцевать, словно наложила на себя епитимью, пытаясь искупить свой грех…
Глава 25
Марину пробудил от воспоминаний, которые больше походили на грезы наяву, чей-то смех. Она открыла глаза и увидела мэра города и какого-то человека в полицейской форме, который показался ей знакомым. Они стояли по ту сторону решетки, смотрели на нее и улыбались.
– Я-то спешу сюда на всех парусах, думаю, спасать надо Марину Львовну, как Красную шапочку от Серого Волка, а она – гляньте-ка! Спит, как ни в чем не бывало. Воистину, в груди этой женщины бьется львиное сердце, как думаешь, Илья Дмитриевич?
Полицейский, к которому обращался мэр, согласно кивнул.
– Макар Семенович, – полусонно пробормотала Марина, еще не веря, что это происходит наяву, – это вы?