Они пили вино, и теперь им принесли ещё по бокалу. У Жени появился уже лёгкий румянец, а из-за сгустившихся за прозрачными стенами сумерек, перетекавших в непроглядную тьму, огонек на её шее стал мерцать лишь ярче, усиленно отражая отблески свечи. Максим вновь поймал себя на том, что огонёк гипнотизирует его… Но Женя произнесла вдруг:
— Ну, зачем же к чёрту — мне только стало интересно. Хочу послушать ещё хотя бы один очерк — если там есть недлинный, чтобы ты не устал читать…
Максиму показалось, что он даже вздрогнул оттого, насколько неожиданно это было. На секунду он допустил, что Жене и вправду интересно — ведь он предоставил ей возможность забыть навсегда о книге, но она сама попросила продолжить чтение — из одной ли только вежливости, из-за того ли, как это важно ему?.. Но ведь ему, в сущности, не так уж и важно теперь…
— Если хочешь, — сказал Максим, — конечно, я ещё почитаю…
(Пусть же она увидит: ему не важна эта книга; он прочитает ещё один очерк, он прочитает ей их все — но лишь потому, что она просит. Он всё сделает, что она просит…)
— Да, я помню, тут был один небольшой… Только он невесёлый.
— Читай, — подтвердила Женя.
Максим просмотрел листки и, найдя нужный, начал читать. Отстранённо. Бесчувственно.
— «Стена
— Здравствуйте, — едва слышно сказал Блинников.
— Здравствуйте, — также мрачно и неразборчиво произнёс Макин.
И оба, случайно встретившись в длинном тускло освещённом коридоре, даже не взглянув друг на друга, разошлись в противоположные стороны.
Бледный день, казалось, не прерываясь продолжался из прошлых суток, вытекал из них серой непроглядной мутью, частым дождём. Ночь мрачной тенью легла на него на несколько часов — и вновь отступила, обнаружив под собой ту же самую неизменную сырость и серость. Все дни первой недели ноября слились в один, бесконечный, туманный дождливый океан.
Блинников зашёл в маленькую аудиторию на десятом этаже, бросил то же самое безразличное «здравствуйте», обращённое на этот раз к кучке студентов, с кашлем отодвинул шатающийся стул и уселся за маленьким столом, вынимая из затасканного портфеля стопку бумаг.
Макин, десять минут прождавший лифт, в самом мрачном расположении духа зашёл в большую аудиторию на первом этаже. Шум моментально стих, и студенты встали, приветствуя преподавателя. Он едва заметно кивнул, чтобы они снова сели, поправил маленькие очки на рыбьем лице, и нервно зашагал из стороны в сторону. «Тема лекции — творческий путь Герцена».
Блинников сидел за столом, сложив руки в замок, и выжидающе смотрел на студентов-первокурсников. Стояла мёртвая тишина. Все прятали глаза и сосредоточенно смотрели вниз.
— Ну, — сказал Блинников, не вынося жужжание электрических ламп, длинными рядами тянувшихся по потолку. Ему начало казаться, что полная глупости тишина и жужжание ламп давят, сжимаются вокруг него в кольцо.
— Мария, может быть, вы спасёте ситуацию, — с едва заметной надеждой в голосе проговорил Блинников.
Маша подняла глаза, вся собралась, выпрямила спину.
— Я полагаю, насколько я поняла, агглютинация — это один из способов образования слов в некоторых языках…
— Образования каких слов? В каких языках? — тут же перебил Блинников, шевеля тонкими губами, почти незаметными под жёсткими седыми усами.
— Новых слов… Форм слов… В турецком, например…
Блинников потёр руки, будто замышлял что-то.
— Приведите пример, будьте так добры.
— Ну, я, к сожалению, не знаю турецкого, но помню, вы рассказывали о слове «птицы» — kuşlar… — стараясь не теряться, ответила Маша.
— Не знаете турецкого? — вновь перебил Блинников. — А ведь могли бы уже выучить. Сколько мы занятий уже обсуждаем? Нелюбопытные вы все, у вас интерес отсутствует. Можно открыть словарь или ваш этот интернет, поинтересоваться, если чего-то не знаете. Но вам не интересно.
Макин ходил из стороны в сторону, от старой исписанной двери до большого, во всю стену, окна, за которым не переставая лил дождь, и ровно, как голос из репродуктора, вещал:
— В 1847 году Герцен навсегда уезжает из Москвы. Больше он не вернётся. В 50-х годах приступил к написанию «Былого и дум», причиной послужила семейная драма: измена жены и гибель сына и матери в кораблекрушении в 1851 году, затем смерть жены в 52-ом.
Его тихий голос отчётливо был слышен даже на самых последних рядах; никто, казалось, не разговаривал, не отвлекался. Все слушали, записывая каждое слово, — напуганные легендами о студентах-третьекурсниках, которые обычно пересдают ему зимний экзамен несколько раз, до самого марта. По слухам, ответ на билет волновал его едва ли не меньше, чем если бы студент решил рассказать историю из жизни; Макин всегда перебивал и задавал