И эти голоса, трагические и вопрошающие, Симонов продолжал слышать всегда — спустя и многие годы после войны. Он напишет об этом еще и потом в своих военных дневниках, в романе «Живые и мертвые» и в «Южных повестях». В стихотворении «Ты помнишь, Алеша…» он еще только задает себе этот вопрос: «Ну, что им сказать?» В «Живых и мертвых» он уже будет пытаться на этот вопрос ответить, разбираясь в трудных и горьких причинах нашего отступления 1941 года.
В предвоенной пьесе «Парень из нашего города» Константин Симонов и его герой Сергей Луконин еще не задавали никому и никаких вопросов, им было ясно, что на войне, которая нагрянет, надо будет воевать мужественно и беззаветно. Но в первые же годы войны неосознанная пока что тревога ужо входит в душу писателя, в души его героев. Она крепнет, усиливается от одного к другому стихотворению Симонова. И вот как звучит эта горькая тема в его «Безымянном поле»:
Опять мы отходим, товарищ,
Опять проиграли мы бой,
Кровавое солнце позора
Заходит у нас за спиной.
Симоновские герои осознают свою тревогу полностью лишь в послевоенных его произведениях, пока же она — только печальная, чуть звенящая нота. И вот ее-то особенно активно слышим мы, сегодняшние люди, в стихотворении «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…»,— ощущаем как живой эмоциональный переход к трудным прозрениям послевоенных романов.
И очерковая точность этого стихотворения выходит сегодня на первый план. По нему, словно по военной карте, можно изучать пути и тропы, места и пункты войны. Мы вглядываемся и в избу под Борисовом, и в длинный печальный тракт, и в скромные деревенские погосты, мы видим и последние кринки с молоком в дрожащих женских руках, и злые дожди, и мстительные пожарища, и постепенно эмоциональное перерастает в реальное, память сердца неразрывно сливается с точной памятью фактов, с памятью мест и событий.
И еще один пласт этого стихотворения ожил после войны, живет и сегодня — мысль о неразрывной, о священной солдатской дружбе. В самом этом обращении «Ты помнишь, Алеша…» мы слышим сегодня интонацию удивительно трогательную, каждый раз задевающую сердце, напоминающую о каком-то огромном, общем фронтовом деле, которое прошли эти люди, и потому особенно закалились, и потому знают нечто такое особое, свое, большое, что должно бы сохранять их от мелочей, от преходящего, от случайного, временного, от несущественного. И как бы ни шла дальше жизнь, были бы они дружны или не дружны, встречались или нет,— каждый раз, когда на собраниях и в президиумах, на обсуждениях и литературных дискуссиях видишь Константина Симонова и Алексея Суркова — в ушах звучит не только то, что говорят они сегодня, быть может и не всегда согласное друг с другом, но вот это — трепетное, пронзительное, душевное: «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…»
…Война не становилась прошлым, в ней не родилось пока измерений — настоящее, будущее, прошлое,— она только шла, и было неизвестно, сколько еще ей идти и какой она останется в памяти людей, и насколько опалит их, и до каких пределов, до какой боли срастется с их сердцами. Но, всегда серьезно относясь не только к возможности войны, но и отдавая себе отчет в ее страшных трудностях, К. Симонов уже мог поэтическим и гражданским своим чутьем угадать ее никогда не проходящие рубцы в сердцах человеческих, предсказать ее никогда не выветривающиеся следы в памяти, тени в глазах. Именно этим предощущением интересны два стихотворения К. Симонова той поры — «Через двадцать лет» и «Майор привез мальчишку на лафете…». Уже истории принадлежат первые четверостишия из стихотворения «Двадцать лет» — и то, как стихал пожар, как гремела канонада, и то, как «между сабель и сапог» бродила девочка чужая, и то, как ее подняли на коня грубые и ласковые солдатские руки. Но вот нам, сегодняшним людям, принадлежат те строки этого стихотворения, где уже взрослой женщиной все это вспомнит осиротевшая девчонка войны. И она «поднимет вдруг глаза с далеким отблеском пожара», и в глазах этих «вновь полетят в дорожной пыли кавалеристы на конях, какими мы когда-то были, деревни будут догорать, и кто-то, под ночные трубы, девчонку будет поднимать в седло, накрывши буркой грубой».