Он встал с постели, оделся – разрешить себе сесть за инструмент голым было святотатством – и начал играть до-минорный ноктюрн Шопена. Первая часть, с изумительно речитативной мелодией в сопровождении тяжёлых басов, плавно переходила в некое подобие хорала, в который врывались октавные набеги, как шум революционной толпы врывается в размеренный обиход церкви, а репризный финал представлял собой три движущихся музыкальных пласта, каждый из которых надлежало играть разным звуком, – музыка здесь неслась самозабвенно, пока не упиралась в последние до-минорные аккорды.
Лена потихонечку перебралась к нему ближе и смотрела с восхищением на его пальцы. Как только он снял руки с клавиатуры, она принялась целовать их, потом они погрузились во взаимную нежность, что не привело на этот раз к близости, а осталось лёгким дуновением ветра в перерывах между порывами бури.
Ушла она только под вечер. Он намеревался проводить её хоть чуть-чуть, но она настояла, чтобы он этого не делал.
Он подождал полчаса после её ухода и понял, что ему надо на улицу.
За эти полчаса дозвонился дед, традиционно торопливо спросивший, всё ли в порядке и не собирается ли он в Москву.
Арсений ответил, что, возможно, через пару недель соберётся и что у него всё в относительном порядке. Звонок – сигнал, звонок – повод убедиться, что между ними ещё крепка нить и разорвать её они никому не позволят.
Город, ещё совсем недавно подталкивающий в свои пропасти, заманивавший в угар своих коммуналок, бивший в лицо надменными перспективами улиц, не дающий покоя безжалостностью белых ночей, бросающий в перпендикулярность своей топографии, из которой не всегда находится выход, теперь преподносил ему себя другим, цельным, продуманным, послушным воле разных архитекторов, но перемоловший эту волю в одну линию, линию городской жизни, начинавшуюся там, где из Ладоги вытекает Нева, и завершающуюся в конце Васильевского острова, где берег смотрит в Финский залив, как бывалый капитан, не жмурясь от ветра и брызг.
Он зашёл в первый подошедший трамвай. Сесть в трамвай без всякой цели, даже толком не ведая, куда он идёт, – большая роскошь. Арсений позволил её себе.
Вспомнились строки Бродского, что декламировала Лена в день их первой настоящей встречи:
Как же они врезались в память! Красивые строки, таинственные. В них квинтэссенция этого города, постоянно переползающего с одного берега на другой. Тогда Лена сказала, что Бродский – эмигрант. Неудивительно, что до того, как Лена поделилась с ним, он ничего об этом поэте не слышал. А она откуда знает эти стихи? Да ещё и наизусть! Надо спросить у неё как-нибудь. Может, она и другие стихи Бродского ему прочтёт?
Сойдя на пересечении Невского и Литейного, он пошёл сперва на сияющий и наслаждающийся своим административным величием шпиль Адмиралтейства, потом свернул на Фонтанку, потом на Итальянскую. Так и бродил почти до ночи. Долго сидел на скамейке в Летнем саду, всматриваясь в прохожих, будто ожидая встретить знакомых или хотя бы тех, кто разделит его теперешнее состояние, где восторг переплетался с непоправимым желанием не думать о будущем, наслаждаясь настоящим, сколько возможно.
Несколько раз он покупал мороженое и жадно его съедал.
На следующий день он поехал к отцу.
С утра серое небо ещё выжимало из себя мелкий, по-питерски ворчливый дождик, но, судя по дневному свету, постепенно обретающему светлый тон, не возникало сомнений, что пасмурность стоит природе слишком больших усилий и моросящий тоскливый ритм воздуха скоро иссякнет.
Действительно, пока он по набережной шёл до Финляндского вокзала, небо очистилось. Настроение было под стать погоде.
Отец вчера подробно объяснил, как найти санаторий, если идти от станции Репино. В электричке Арсений подумал, что последний раз ехал так же вот в пригородном поезде с жёлтыми лавками и сосредоточенными дачниками во Владимир на поиски загадочного любовника матери и что с тех пор в его жизни изменилось абсолютно всё.
На станции он купил у старушки с пергаментным лицом корзинку клубники и маленькое ведёрко малины. Папа предпочитал именно эти ягоды.
Пригородное летнее томление, тишина такая, что слышишь каждый шорох и каждый свой шаг, воздух, наполненный свежестью близкого залива и ароматами хвои, – всё это побуждало Арсения вдыхать как можно полнее. К санаторию вела аллея, на которой деревья сплелись друг с другом так, что образовали длинную крышу, создающую непроницаемую прохладу.
Увидев отца, одетого в мягкие летние штаны и светлую футболку, в смешной санаторной панамке на голове, Арсений понял, как соскучился. Чудесно, что он всё же до него доехал.
– Долго ты ко мне собирался, – не зло укорил отец. – Я уж начал волноваться, что юная свобода отнесла тебя от берегов обыденности слишком далеко.
– Свобода хороша до определённого предела, – успокоил отца Арсений.