Сын Лапшина Витенька болел часто, но всегда довольно быстро выздоравливал. Однако в этот раз хворь сразила его, как рыцаря сражает коварное вражеское копьё, – мгновенно и наповал. Тяжёлая пневмония надолго вырвала из жизни, приковала к постели, а папа с мамой с каждым днём выглядели всё тревожней и печальней. В больницу Витя отказался ехать наотрез, и по утрам и вечерам к ним приходила молчаливая медсестра, седая дама лет пятидесяти, но молодящаяся и пахнущая пудрой. Прежде чем сделать укол, она шлёпала Виктора по попке, и после этого укол казался совсем не болезненным.
В один день кто-то позвонил в дверь совсем не так, как звонила медсестра. Позвонил вальяжно, ненавязчиво, но в то же время довольно долго удерживая палец на звонке. Витенька, услышав из прихожей голос, обрадовался. Его любимый учитель истории Сергей Семёнович Яковлев пришёл его проведать.
Как это здорово!
Сергей Семёнович благоухал чистыми волосами, воротник его рубашки щегольски лежал поверх отворотов твидового пиджака.
Он вместе с отцом уселся около его кровати и сыпал приободряющими шуточками типа: «терпи казак, атаманом будешь». Потом Лапшин-старший предложил учителю чай, и они сели за стол прямо в той же комнате, где выздоравливал Витенька. Татьяна быстро достала чашки, наполнила розетки вареньем, разложила по тарелкам печенье и конфеты, а вскоре принесла с кухни дымящийся чайник. Витя хотел присоединиться, но мать сделала страшные глаза, означающие: вставать тебе ещё рано. Лежи!
– Вы знаете, Витя очень способный мальчик. У нас так все перепугались, что его так долго нет в школе. Вот командировали меня узнать. Ох! Я же кое-что купил. Там в прихожей оставил сумку. Дурная я голова!
– Я сейчас принесу. – Лапшин поднялся. Ему очень нравилось слышать всё это о сыне.
– Да что вы! Я сам.
Оба мужчины почти наперегонки бросились в коридор.
Из принесённого коричневого пакета Яковлев извлёк увесистые мандарины, нервно-красные яблоки и свёрток конфет «Мишка на Севере».
– Вот, дружок. Поправляйся. Это полезно и вкусно.
Витя вопросительно посмотрел на мать, и она кивнула. Вскоре комнату заполнил запах цитруса.
Сперва Яковлев обстоятельно, во всех подробностях выяснил, что с мальчиком, как его лечат и когда его ждать в школе, затем увлёкся разговором с Александром Лазаревичем.
Было видно, что собеседники говорят на одном языке и не уступают друг другу в интеллекте. Они упоённо беседовали о перерождении Пастернака в последние годы жизни и о том, принесло ли это ему творческое счастье, или же, напротив, это был акт капитуляции перед общей эстетикой доступности. Витенька не всё разбирал и иногда задрёмывал. В музыке Яковлев тоже выглядел не профаном. Он даже был в курсе системы додекафонии, называл имена Шёнберга, Берга, Вебера, чем немало поразил своего визави. Он поинтересовался, над чем сейчас работает Лапшин, и тот простодушно начал открывать перед человеком, которого видел впервые в жизни, свои сокровенные замыслы. Учитель взял с отца ученика слово, что тот пригласит его на авторский концерт. Лапшин пообещал, хотя заметил, что в ближайшее время ничего подобного не намечается.
Уже в дверях Яковлев улыбнулся и сказал:
– А вам привет от одного поэта.
– От кого же? – удивился Лапшин, не предчувствуя подвоха.
– От Евгения Сенина-Волгина, если вы такого ещё помните. Вера Прозорова также просила вам кланяться. Предатель…
Последнее он произнёс тихо-тихо. Пожалел всё же Витеньку.
Лапшин вернулся в комнату, сел в изголовье сыновней кровати и долго-долго, ничего не говоря, гладил Витю по волосам. Никогда прежде, ни потом Виктор не наблюдал у отца такого отсутствующего взгляда.
Первое время его однокурсники по Ленинградской консерватории присматривались к нему. Переходы из московских музыкальных вузов в питерские тогда почти не случались, и на Арсении лежало клеймо чужака. Разногласия между московскими и ленинградскими музыкантами начались ещё в те годы, когда Ленинград именовался Петербургом. Доходило иной раз до абсурда. Так, питерские и московские теоретики музыки упорно называли по-разному одни и те же ступени в ладах, бесконечно споря о том, что считать повышенной субдоминантой, а что пониженной доминантой. Разумеется, на появившегося москвича смотрели пристально, надеясь найти в нём какие-то профессиональные изъяны. Арсений никому не навязывал своей дружбы, не забывая проявлять умеренную доброжелательность ко всем, с кем общался. О том, что в Московской консерватории его ещё недавно держали за вундеркинда, в Ленинграде не ведали. Когда же история о сломанном во время конкурса Чайковского пальце и приобретённой вследствие этого сценобоязни проникла в стены здания на улице Глинки, то его товарищи по учёбе, особенно девушки, прониклись к нему тёплым осторожным сочувствием, которое у некоторых перешло в жгучий интерес.