В стихотворении из более чем ста сорока строк молодой Фортунат показал возможности своего таланта. С самого вступления присутствующие перенеслись в античную атмосферу, где порхали римские боги. Венера и Купидон пели хвалу Брунгильде и Сигиберту, а Марс направлял к ним франкскую знать{136}. Всю сцену освещало косматое Солнце, окруженное, как полагалось, несколькими нимфами и прочими нереидами.
Нельзя сказать, чтобы эта картонная мифология была по вкусу каждому. Конечно, древнеримскую религию уже никто не исповедовал. Но в Галлии, отныне христианской, богам места уже не было, даже в качестве литературных условностей. А Фортунат в 566 г. еще плохо понимал парадоксы франкского мира, для которого времена идолопоклонничества закончились слишком недавно, чтобы языческие боги могли быть предметом для шуток. Позже он, лучше изучив вкусы своей аудитории, подобных ошибок не допустит. В дальнейшем творчестве он очистит Олимп от его неуместных божеств, и освободившиеся места в эфире займут галльские святые, куда более подходящие для приличного общества.
А пока что италийский поэт ни в чем себя не ограничивал. В своей эпиталаме он сочетал изощренные аллюзии с редкостными словами, чередовал вычурные шаблоны и малопонятные стилистические фигуры, то дело заимствуя какие-нибудь приемы у Сидония Аполлинария или у Клавдиана{137}. Читатель нашего времени вполне может увязнуть в этом стихотворном сиропе. Кстати, Огюстен Тьерри не увидел в этом стихотворении «никаких иных достоинств, кроме того, что это был один из последних и бледных отблесков прекрасного римского духа»{138}. Но рассуждать — так значит не замечать самого важного. Во-первых, просвещенные люди VI в. обожали подобные литературные фантазии, и влияние последних на моду оспаривать невозможно. Во-вторых, для слушателей 566 г. эта эпиталама была не чисто литературным развлечением и не просто интермедией на свадебном пиру. Прочтенное в присутствии всей высшей аристократии королевства — и, вероятно, части епископата, — это произведение должно было послужить пропаганде режима. Заказчики, конечно, дали Фортунату обязательный тематический набор, и тем более можно восхититься виртуозностью, с какой он его освоил, надолго упрочив свой успех.
С продуманной тяжеловесностью автор сначала напоминал, что Сигиберт «помышлял о свадьбе, борясь с распутством», что он «обуздывал сам себя» и решил «удовольствоваться объятиями только одной женщины»{139}. Эта похвала королевской воздержанности прозвучала отнюдь не затем, чтобы убедить Брунгильду в нравственности будущего мужа: она отвечала ожиданиям присутствовавших, прежде всего епископов. Сигиберт описывался как единственный сын Хлотаря, готовый соблюдать принцип моногамии, которой требовала церковь, и не заводить разъездной гарем, какой окружал его братьев. Прелаты могли быть удовлетворены и, следовательно, хранить верность его власти.
Фортунат ловко предпочитал хвалить целомудрие короля, в высшей степени христианскую черту характера, не заговаривая о религии. Даже «благочестие»
Восславив короля, эпиталама переходила к описанию добродетелей девицы, которую Сигиберт избрал в супруги. На этот счет Фортунат несомненно получил инструкции от Гогона, считавшего нужным, чтобы достоинства невесты, привезенной им из Испании, тоже похвалили. Балансируя на грани приличия, поэт принялся за рискованное описание прелестей юной женщины, заявив даже, что «ее цветущая девственность исполнена жизненной силы». Это никоим образом не эротическая игривость. Посыл, в высшей степени политического характера, адресовался на сей раз присутствующим светским вельможам: целомудрие Брунгильды — гарантия, что королевский наследник, когда родится, будет легитимен{141}. В то время как никто не мог бы утверждать, что Хильперик, Хариберт и Гунтрамн действительно приходятся отцами детям, которых признали, — разве можно доверять наложницам или низкородным женщинам? — Сигиберт был единственным государем, ручавшимся, что передаст потомству меровингскую королевскую кровь.