Это место будто бы для сегодняшнего дня пана Григора было отмечено отцовской рукой.
Шел снег. Текла, как малый талый ручей, его жизнь, и ему больше ничего не хотелось, кроме покоя и тишины.
И потому, когда к полудню Мотря напомнила ему о вчерашнему русине и о какой-то невнятной просьбе его, он вяло махнул ей рукой:
– Приведи…
– Ты почему еще здесь, – спросил у него пан Цурковский, – Решил перезимовать у меня?
– Нет, мосце пане, – тихо ответил русин- Прошу разрешения вашего с миром отойти с сего места…
– Иди с Богом…
– Но прежде узнать мне хотелось: где, в каком месте обрели вы меня? Ибо на том месте рекомом лишилась торба моя…
– Что в ней – жемчуга? – невесело пошутил пан Цурковский. – Мотря даст тебе что-нибудь похожее на твою торбу.
– Нет, пан превелебный, не заменит мне ваша торба торбы моей, ибо воистину словесные перлы сохранял я в письмовнике там…
– Что за перлы такие? – не понял пан Григор.
– Перлы многоразличные зело, кои, сколько ни трать их на хлеб и прожиток, не убывают, но имеют вид не вещественный, но иной.
– Что-то ты, хлопче, слишком странно со мной разговариваешь, – пан Цурковский начал сердиться, – У тебя, видать, в голове что-то отмерзло и до сей поры не оттаяло. Батогов захотел?.. Отвечай, что за перлы таковые, да без книжности отвечай, ибо всыплю тебе по-простому, дабы не возносился душой своей низкой над шляхтичом урожденным!..
– Przepraszam, пан перевелебный, нарочитая книжность сия засорила мое естество в нашей киевской бурсе, да и сыплется, яко горох, егда рот отворяю за чем-то иным, кроме как откусить от хлеба насущного, из головы неразумной, przepraszam ще раз, мосце пане, а перлы те многоценные суть утешные вирши мои, кои распеваю для хлеба под селянскими хатами.
– Миркач?
– Ваша правда, пан превелебный.
– Требуешь допомоги?
– Нет. Спаси вас Бог за вчерашнюю милость, оказанную в окаянстве моего прошедшего дня…
– Пустое, – сказал пан Цурковский, – Впрочем, ты о виршах нечто сказал?
– Да.
– Сам ли слагаешь, или по-чужому поешь?
– По-разному, – ответил Арсенко. – Ежели кто лучше сложил нечто утешное, пою по его, а так и самому нетрудно сложить.
– Ныне отойдешь в путь свой, – сказал пан Цурковский задумчиво, – и Брацлава тебе не миновать. Несколько времени тому староста тамошний Струсь выкликнул оповестку, что нужен ему для некоей потребы виршеслагатель искусный. Ежели сможешь ему в сем угодить – перебудешь наступную зиму безбедно в тепле. Напишу тебе, пожалуй, грамотку, чтобы в целости до Брацлава дошел… Мотря, принеси каламарь[12] да перо!
С тем и отбыл Арсенко из усадьбы пана Цурковского. На краю королевского леса долго блуждал по снегу в поисках торбы своей, но ее не обрел. Ему жаль было письмовника, заполненного виршами утешными и разнообразными рисунками, там и дьяк Иуда мордой похожей на живую присутствовал, и друг Иванко, и богатырь Петро Кухар, и как растянут на лаве школяр под розгой, – как все это ныне восстановить? – но пуще всего жаль ему было нескольких книжиц польского и славянского писем.
Длился новый день на земле. Холодное солнце стояло в зените предзимнего неба, хотя по счислению дней время осени не завершилось еще. Веял легкий ветрец, сминая снеговые языки и обнажая зеленую залубенелую землю. В глубине королевского леса с едва слышным звуком падали последние тяжелые листья, и жизнь, по видимости замирая, все-таки продолжалась.