Как-то странно и скоро сбылось то мимолетное предчувствие пана Цурковского, когда цедил в кувшин он угорское, дабы вознаградить себя за явленное в мире добро. Слабая и усталая мысль того дня первого снега и собачьего гона в свой срок припомнилась и поднялась в нем в ужасающей своей непреложности. Верно, заключена в человеке некая жизненная опара – мыслей ли, чувств ли, либо чего-то иного, неведомого и не называемого человеческим словом, которая в конце бытия, о сроках коего неведомо ничего человеку, вызревает в нем неприметно, и выплескивается в разум какое-то слабое предчувствие, бледное видение, необязательная и вполне проходная мыслишка, дабы при реальном воплощении предчувствованного пред окончательным уходом из жизненной круговерти, ослепить существо человека этим потаенным знанием, которое в нем пребывало, а он по суетливости не придавал ему никакого значения.

Все это в свой срок с пронзительной и не утихающей болью вспомнилось пану Григору Цурковскому, когда мещане брацлавские, впустившие его в крепостные ворота как друга, соседа и доброго радника от окрестной шляхты, табором стоявшей на поле под стенами, внезапно схватили его и под наставленной в спину пикой привели к мятежному козацкому гетману. На обратном пути от гетмана какой-то плюгавый брацлавский мальчонка ткнул ему прямо в лицо пылающий смолоскип, пан Григор скорчился от боли, белым огнем воспрянувшей в нем, и едва не упал, и не видел уже, как громадный козак в заляпанном грязью дорогом польском жупане ударом плети сшиб проказливого пащенка с ног и, поддав под ребра носком сапога, отшвырнул визжащего малого чуть ли не на середину майдана. На лице пана Цурковского взбухли серые водянистые пузыри, зачерненные следами дыма от факела, и он, шатаясь, шел туда, куда вел его провожатый козак, едва ли что-то соображая. Затем боль стала устойчивой и привычной, и сожженные, саднящие глаза его едва различали под какой-то белой стеной фигуры людей, и в сознании снова высветилось то, для чего был он послан сюда своими соседями – собором шляхты Брацлавской земли, стоящим большим табором в ожидании судовых рочек и старосты Струся в виду городских стен, и в одночасье, сквозь боль, позор и страшные пузыри, он понял, внутренне леденея, что жизнь его теперь кончена, завершена без остатка. Но осталось последнее, не исполненное им по закону чести шляхетской, и он сказал то, что должен был сказать им, стоящим в радости, смешанной с каким-то испугом и страхом пред неотвратимой расплатой, под чем-то белым, похожим на смерть:

– Люди, сограждане, отрекитесь от бунта сего… Бунтовцы не изменят ничего в этом мире, ибо великая держава наша, Речь Посполитая…

Козак, сопровождавший его, не дал ему завершить дело чести шляхетской: ударил кулаком по затылку, и пан Цурковский упал обожженным саднящим лицом на корку затоптанного тысячами ног снега.

Очнулся он от глухой, давящей тишины, и ему показалось, что глаза его вытекли от огня смолоскипа, – его окружала густая чернильная тьма. Он знал, что не умер еще, ибо ноющая и саднящая боль остается с телом, когда душа отделяется от него, и там уже, куда воспаряет она, физической боли больше уж нет. Его же боль – продолжалась, а значит, продолжалась и жизнь. Пан Григор поднес дрожащие пальцы к лицу и осторожно ощупал свои громадные пузыри – усы сгорели в огне, а то, что было на месте лица, определению не поддавалось, – вздувшееся, распухшее мясо, липкое от сукровицы…

– Лайдаки! – гнев и ненависть во мгновение заполнили его душу, – Холопы!.. Ничего, Речь Посполитая поставит вас еще на колени!..

И после, скорчившись на клоке вонючей соломы, трясся в бессильных слезах…

В этом мире, преображенном зимне снегами, по видимости все оставалось по-прежнему: сухо и властно бомкал в срок державный колокол старосты Струся на ратуше; присмиревшие в поборах и кредитовании, и ныне как бы бескостные в многообразных угодливых поклонах евреи-орендари по утрам отпирали крамницы, торгуя мелкой всячиной, горилкой и пивом; совершались благодарственные молебны за приход в Брацлав козаков; в костеле на брацлавском майдане тоже совершались богослужения – величаво и воистину не от мира сего звучали под высокими сводами органные переливы, и шляхетные дамы, приютившиеся здесь со своими детьми во избежание возможного насилия от диких и своевольных мятежников, молили Деву Марию об утишении бунта. Некоторые дома уже подверглись частичному разграблению, и каждую ночь через потаенные выходы те, кто мог и хотел оружно послужить Короне и государству, уходили в зимнюю степь, препоручая семьи свои покровительству все той же Пресвятой Девы.

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже