– Приходи к нам почаще, – покровительственно приглашает меня Роглаев, косясь на Папины часы, будто знакомые ему, – у нас хорошая библиотека. И скоро завезем бильярдные столы, помещение сделаем. Вернем юношеско-просветительские кружки по интересам.
Я краем глаза увидела, как Санни усмехнулась, а Эдик Часов, дернув шеей, легонько ругнулся: «Луначарский фигов». Но бухарик Роглаев не замечает ничего. Его понесло:
– А сцену эту демонтируем.
– А сцену-то зачем снимать? – не поняла Санни. – Я тут в детстве плясала, когда на танцкружок ходила.
– Даже ради твоих ног не оставлю. – Роглаев крутит стакан. – Но готов целовать песок, по которому ты ходила. Будет конференц-зал.
– Конференции будете проводить? – иронизирует Санни. – С кем? Кто к вам придет?
– А кто придет. Такой формат помещений предполагает любые виды мероприятий со съемными стульями, – сумничал тот.
– Только скоммуниздят ваши стулья, – уверенно обещает и записывает очки Эдик Часов с зажатой в углу рта сигаретой, щурясь от дыма.
Мне тоже глаза режет от их общего табачного дыма. Раз уж для Эдика Часова я интереса больше не представляю, то тихонько отпрашиваюсь у Санни домой. Ей тоже, видимо, надоело тут впустую высиживать. И мы обе собираемся на выход, несмотря на просьбы мужчин (кроме Эдика) остаться еще немного. Роглаев клятвенно заверяет, что довезет нас до дому. Да уж, представляю реакцию Люси и Малого в этом случае: я, вчерашняя школьница, как ни в чем не бывало, заявлюсь к ним среди ночи, выскочив из авто Роглаева. Десять лет строгача – как пить дать. Или нет. В кандалах по осеннему бездорожью, по какой-нибудь Владимирке на вечную каторгу. А на лбу и щеках раскаленным железом буквы З, Б, И (злодейка, бунтовщица, изменница).
Роглаев совсем уже в стельку и еле стоит на ногах. Опираясь кулаками в стол и подавшись вперед, напоследок, когда мы были в дверях, заявляет он мне вдруг с горечью:
– Была бы твоя мать поумнее – все бы у тебя было! Проворонила счастье свое с клювом раскрытым. Все перья ей повыдергали. А жила бы ты в шелках дочкой Бактыбаева, а не… – Тут он свой язык прикусил, потому что Санни страшно завращала на него глазами. Но потом как бы в оправдание добавил: – Большой своих детей не жалует: ни таких, ни других, ни всяких. У него их на районе целый выводок. Папаша твой не умел быть мужем. Боролся с комплексами. Пробовал несколько раз. Вон у брата твоего, Малого, мать тоже душевная была женщина, не в обиду твоей будет сказано. У него все хорошие были…
Щеки мои вмиг запылали, глаза увлажнились. Я опрометью кинулась вон из зала. Впопыхах на темной лестнице в одном месте не разобрала ступени, промахнулась, рука соскользнула с перил, я сверзилась и кубарем покатилась по лестнице. Тут же, не дожидаясь посторонней помощи, приподнялась, лишь бы никто из танцующих не заметил. «Да сколько ж можно!» – ругаюсь, потирая ушибленные конечности.
Ко мне следом подлетела перепуганная Санни. При виде ее у меня потоком хлынули слезы. Под громкую музыку она принимается утешать, проверять болячки, тащить в туалет смывать потекшую тушь, которую я впервые сегодня так неумело нанесла. Но назло ей с места не схожу, а только с острой болью на разбитых губах рыдаю и рыдаю на глазах у всех. Но вряд ли меня в этой толпе кто-то замечает. Тогда она укрывает меня своей олимпийкой (вид у меня, судя по всему, действительно жалкий, несчастный) и убегает куда-то ненадолго. Видимо, в туалет смочить под краном носовой платок. Но вспоминаю, что у меня есть свой. Вместо платка нащупываю в кармане какую-то непонятную бумажку и в ту же секунду понимаю, что карман-то не мой. Будто во сне, на автомате, вынимаю ее, отхожу к стене, прислоняюсь, разворачиваю и в разноцветном мигании огней с трудом читаю текст:
Дорогая Сонечка!
Мне очень и очень без тебя плохо.
Мне очень и очень нужно тебя увидеть.
Мне просто до зарезу нужно поговорить с тобой, услышать твой настоящий голос.
Без этого жуткого зверья и подружек-малолеток.
Не знаю, как подобраться к тебе.
Ты, кажется, избегаешь меня теперь.
Жду тебя в следующий четверг весь день на нашем прежнем месте.
И вдруг припоминаю движение Эдика Часова, как он в актовом зале, прощаясь, накидывает на Санни ее олимпийку, которую она до этого нарочно сняла, чтобы еще раз подразнить присутствующих видом голых загорелых округлых плеч. В этой записке, глядя на красивый, ровный почерк, будто снова слышу голос, полный тоски и растерянности, как тогда на остановке. Вот почему он вечно сам в себе, глуховатый какой-то, отстраненный.
Эдик Часов влюблен. Как это мило. До тошноты.
Хм, я думала, Эдик – робот. Но роботам, оказывается, ничто человеческое не чуждо.