О Соколовой горе ходят легенда, будто там разбивал свой шатёр Емелька Пугачёв, хотя ему проще и удобнее было занять лучший дом в посаде. Иногда вместо Пугачёва называют Степана Разина — тоже, мол, из шатра любовался…

Я ни о чем не жалею…

Юрий Власов

Вагончик выворачивал снизу, облепленный тёмными фигурками, мешками и корзинами, тормозил, осыпаясь каким-то тряпьем: такими казались нам из окон люди. Мороз рвано, клочковато выдирал дыхание — белые вспышки пара. Вожатый в валенках на галоши и на вид в каком-то железном тулупище с неуклюжей степенностью лазил по буферу, оттаскивая назад проводную дугу, и уже садился за ручки в противоположном конце вагончика. Кондукторша с белыми рулонами билетов поверх ватника или тулупа похаживала тут же, лузгая семечки, а то и сама отгибала дугу. Вагончик густо чернел, напрессовываясь людьми и, рассыпаясь звоном, срывался вниз, к баням, где мы мылись раз в неделю, в совершеннейшую рань и городское запустенье. Ещё какое-то время промёрзше глухо, нутряно погромыхивали рельсы.

В праздники всё оставалось таким же: лишь вывешивали лозунги и красные флаги, и репродуктор ревел не только с рынка, но и площади Революции. Там же играли оркестры, их маршевая приподнятость как-то не вязалась с общей примятостью и бледностью, даже немощью позднего осеннего дня.

По выходным дням на улице ярились гармошки — всегда пьяно-надрывные, в какой-то вызывающей разухабистости и удали. И не пели, а как-то бесстыже вскрикивали или подвывали бабьи голоса. И уже синь проглатывала дома. И темнота припадала к стёклам. Наступали часы самоподготовки. С заданиями надлежит поспевать за два её урока по полтора часа каждый.

Минут за десять до конца последних полутора часов гвардии майор Студеникин читал нам сообщения о Нюрнбергском процессе — набор каких-то невыразительных фраз.

Мы, ещё совсем щенята, злились:

— Чего тянут резину?! К ногтю тварей!

Гвардии майор откладывал газету — и мы стихали. Каменно, сурово и в то же время странно смотрело на нас его лицо изрезанное морщинами, но хранящее следы юношеской мечтательности и свежести. Лоб костляво, крупно выпирал из-под седоватых волос. Как бы он ни причесывался, над лбом всегда завивался седовато-тёмный вихор. И гвардии майор снова читал сообщения о проволочках американцев на процессе, их сочувствии военным преступникам, судебном крючкотворстве.

Мы помним всё: наших отцов и старших братьев, отнятых войной, бомбёжки, недоеды, холод. Память какими-то праздничными обрывками сохранила воспоминания о жизни до 22 июня: всегда сласти, хлеб и вообще всё без карточек! И все-все были живы!

У Платоши Муравьева в деревне расстреляли всех подростков и мужчин. Платоша месяц отсиживался в погребе, на жмыхе, после два года чирьями гнил.

У Мишки Крекшина двух сестёр (младшей минуло только пятнадцать) замели в солдатский бордель, мать сошла с ума. Что ни вечер — к двери звать дочек, а они не возвращались… и не вернулись.

У Гришки Воронцова от тифа угасли мать и брат: перебивался попрошайничеством, приворовывая.

У Борьки Попова немцы изнасиловали сестру и пристрелили мать — она к ней на защиту. Ежели говорят о немцах, независимо каких, Борька бормочет своё: «Я бы их всех в навоз!» Тут обычно не по себе Кайзеру. Понять и того, и другого можно…

Ребята, из тех, кто были «под немцем», говорят, что те «пропускали» почти всех женщин от тринадцати и старше, часто в групповую. Не щадили никого. Кто выжил да снёс, молчат. Все молчат, знают и молчат. А разве это позор?..

У Митьки Черевнина немцы брали кровь для своих раненых. Его и других ребят отбили партизаны. Митька выжил чудом, ему самому перелили кровь, нашу, русскую…

Назар Коржов видел, как рожала женщина в толпе беженцев сразу после бомбёжки — среди кишок, крови и кусков тел. До сих пор, как вспомнит, — белее снега и дрожит.

Сашке Бартеньеву мадьяр все зубы вышиб, слава Богу, молочные.

У Володьки Утехина угнали в неметчину мать и сестёр. Вернулась только старшая — Надя: без глаза и с лица, как старуха. Она приезжала к Вовке, я видел: вся белая!

У Кешки Лакшина рубец на полбока — полоснул осколочек бомбы. У Вольки Евтеева посёлок целиком выгнали на минное поле. Вольку, когда мать подорвалась, оглушило. Очухался, солдаты уже прошли, даже испугаться не успел. Его после наши подобрали. Целый год сыном полка был. Ему до сих пор пишут. И две боевые медали у него, за разведки.

Алёшку Берсеньева высекли: плохо почистил «прохоря» румынскому капитану. На совесть секли: спина навсегда в синих рубцах, та ещё картинка. Нам бы того капитана, гуси-лебеди!

У Бронтозавра братишка играл гранатным запалом — кисть, как бритвой.

У Стаса Синицина и Коли Мишина матери, дабы прокормить детишек, спали с какими-то нашими тыловыми чинами — за подачку к карточкам. Офицерский паек жирён и по нынешним временам, а тогда там были и тушёнка, и сахар, и сухари, и крупа…

Славка Усольцев наголодался в блокадном Ленинграде. Вообще-то голодали и маялись от стужи, считай, все. И едва ли не у всех всё пожгли, отняли, поломали.

Перейти на страницу:

Все книги серии Советский век

Похожие книги