Первые испанские корабли вошли в гавань Кинсейла двадцать первого сентября, в день святого Матфея-евангелиста. Двумя днями позже дон Хуан дель Агила вступил в город, не встретив сопротивления: английский гарнизон разбежался по лесам и полям.
Маунтджой с большею частью войска ушел на юг, развязав руки графу Тирону: тот оставил сына за главного в Данганноне, собрал своих кернов-копейщиков и галлогласов с топорами и мечами и проломил кольцо английских крепостей, удерживавшее его в северных землях. Теперь, вступив в войну открыто, он безо всякого стеснения жег поля, угонял скот и грабил колонистов, вынуждая их бежать в Дублин в поисках защиты. Маунтджой написал королеве, что эти жалкие, перепуганные людишки не заслуживают помощи от короны: «Они не пытаются дать отпор, не поднимают руки против захватчика, но по злобе сердец своих позволяют себя использовать, ибо во всем королевстве не найдется хуже людей, чем они».
Педро Бланко отправился в горы Антрима и разыскал людей с испанских судов, спасенных после крушения у берегов Голуэя, – всех матросов и солдат, кто еще остался в живых. Они уже позабыли воинскую науку, но Педро не сомневался, что сумеет вколотить ее в них заново. К октябрю, когда Хью О’Нил со своими четырьмя тысячами бойцов, с обозом и стадами повернул на юг, Маунтджой уже взял Кинсейл в осаду. Словно в какой-нибудь лондонской пьесе о королях и простолюдинах, все происходившее прежде, сцена за сценой, послужило тому, чтобы расставить действующих лиц по местам: отныне все их поступки были предрешены, и оставалось только исполнять положенное шаг за шагом, пока все не закончится и на авансцену не выступит могильщик – прочесть эпилог.
Ноябрь подошел к концу, а осада Кинсейла все еще длилась; несколько раз англичане пытались взять городские укрепления штурмом, но испанские пушкари и мушкетеры задавали им жару. Когда Маунтджой послал глашатая с трубой требовать капитуляции, испанцы отправили ему навстречу гонца, объявившего, что дон Хуан дель Агила держит этот город во имя короля испанского и Господа нашего Иисуса Христа и будет защищать его
Но куда подевался О’Нил? И где Красный Хью со своей конницей? От графа не было ни слуху ни духу. Дон Хуан дель Агила перестал понимать, каковы его шансы на успех, и вызвал Маунтджоя на поединок. Маунтджой вежливо ответил, что Тридентский собор, насколько ему известно, запретил католикам драться на дуэлях. Но войско Маунтджоя редело, дезертирство приняло уже неприличный размах, а припасов оставалось на неделю, не больше, и рассчитывать на пополнение не приходилось: противный ветер не давал кораблям подойти к берегу, а дороги были слишком опасны, на них хозяйничал граф Тирон.
Но где же он, в самом деле? Когда нанесет удар?
На самом деле он был совсем рядом. После неистовой скачки через весь Юг до самого моря, когда от грохота копыт дрожала земля и тряслись лачуги бедняков, граф со своим войском затаился в лесу Кулкаррон, всего в нескольких милях от Кинсейла. Лес уже кишел всадниками Красного Хью, стягивавшимися для атаки. О’Нил выжидал. Он понимал, что Маунтджой бросится в битву сразу, как только получит известие, что граф Тирон со своим войском уже близко. Дела у лорда-наместника были плохи: лазутчики донесли, что английская армия уже изрядна потрепана голодом и тяготами лагерной жизни.
Поэтому О’Нил продолжал тянуть время. Это будет последняя битва, которая положит конец эпохе. Мир никогда уже не станет прежним, и граф это знал, хотя никто не говорил ему прямо и не давал понять, что с того дня или с утра, которое наступит после ночи сражения, все вывернется наизнанку: высокое станет низким, левое – правым, ложное – истинным. Он словно держал в руках поводки огромных черных псов, рвущихся на волю; в его власти было спустить их с привязи, и он знал, что тогда в охоту вступят и другие – те другие, кого нельзя называть. Но до той поры – пока не взойдет та звезда, под которой не останется места ни для чего, кроме крика «в атаку!», – он будет ждать. Он может себе это позволить.