Я гоню упрямого старика: «Сгинь с моих глаз, привидение!» – А он сидит, не уходит и всё старается разглядеть что-то в моём лице. Потом, когда мы наконец расстаёмся, думая, ругаю себя. Мне кажется, что разговаривал с родным отцом, и потому стыжусь своей жестокосердечности. Разве можно вести себя так с отцом? Приходит он, а почему-то, уйдя в себя, сторонится – то ли не узнаёт родного сына, то ли от него отрёкся – за какое-то подлое дело – и появляется лишь для того, чтобы напомнить об этом. Но, поняв, что всё это только всего лишь в моём воображении, я на какое-то время перестаю видеть странника. Потом повторяется всё сначала.
Похоже, я стал бредить, хожу, как в тумане, или же возвращаюсь, припоминая, к тому, чему когда-то был живым очевидцем. Ах да, понял: все смятенные чувства – отдалённое эхо моих детских впечатлений. До какого-то урочного часа оно, затерявшись в безлюдном распадке, таилось, а теперь вот проснулось. Оно подхватило и понесло меня – над угрюмой тайгой и горными струистыми реками, над пашнями и деревеньками в смиренное, будто вечно сонное, маленькое село в долине, по соседству с Саянами. Вижу узенькую, в зелени, улочку, срубленный из вековечного кондовика отцовский дом. Полати над дверями. Когда входишь в избу, кажется – они падают на голову и затеняют от окон свет. С полатей – хриплый голос:
– Сан-нёк? Ты?
– Я, тять.
– Сможешь ко мне забраться?
– Скоро?
– Счас.
– Зачем?
– Надо.
В тени отца не видно, слышно только его тяжёлое, изнурённое дыхание. Отец несколько суток провёл в тайге, и вот вернувшись, слёг.
– Что с тобой, тять?
– Плохо чувствую… Встретился с обидчиком, бандитом Гришкой Безродным. Кончилось бедой.
– Заболел?
– Простудился в тайге. Заныли старые раны. Они ведь глубоки у меня, до самого сердца.
– А ты их погрей. На печке. Ляг на горячее.
– Не поможет. Подкрадывается давняя знакомка.
– Кто?
– Смерть. Ей хоть и скажешь – не ходи! – она не послушает.
– К мамке она приходила?
– Она.
– Я её убью. Если опять заявится. Возьму мамкин ухват и стукну. И ты здоровым станешь.
– Ну-ну… На всякий случай послушай меня, Саня, – отец долго собирался с мыслями, будто хотел накопить про запас, перекладывал их, подыскивая поудобнее место, а когда сказал, то вышло, что пожалел растратить, что собрал. Много говорить не стал. – Могилу с надгробным камнем знаешь? Я показывал её…
– Ага, видел.
– Так вот, запомни. Ежели я умру, ты за неё будешь в ответе. Это память о Федоте Бугрове. Федота убил в тайге бандит Гришка Безродный за буханку хлеба… Ты не забывай это, а то заиграешься и всё вылетит из твоей головы.
– Нет, тять, я не забуду.
Говорю отцу, стараюсь утешить, а сам начинаю подрагивать от страха.
Осознаю: отец не шутит и не пугает, говорит по-серьёзному:
– Ты крепко помни…
Выжил отец… Крепок в нём дух, сильна воля. Не зря зовётся сибиряком. Инвалид первой статьи, а нашёл, чем помочь своему народу в тяжёлую годину…
Не рассчитывал я на скорую встречу с отцом, не попались пока никакие попутчики, чтобы известить его о моём приезде, но на память стал он приходить всё чаще и чаще. И вот в обычный, ничем не примечательный вечер, когда я, уже готовясь ко сну, занял обетованную лежанку в глухой Серафиминой завозне, неожиданно, спугнув мои мысли, дверь приоткрыла хозяйка:
– Саш, ты спишь, нет?
– Лежу думаю.
– Вставай… Какой-то прохожий спрашивает.
– Пусть проходит. Встану, оденусь. Сейчас.
– Коптилочку надо, – сказала сама себе Серафима и вышла из завозни. Вернулась с огарком свечи, зажгла и поставила на табуретку перед кроватью. Прохожий вошёл следом за Серафимой, и пока она оживляла свечу, стоял, прислонясь к колоде, возле приоткрытой двери. В сумеречном свете человека было почти не видно, зато отчётливо выделялся, белея, выдвинутый на расстоянии полусогнутой руки длинный посох.
– Проходите, – попросил я гостя, сделав несколько шагов навстречу. Он суетливо заторопился, часто застучал тростью по утоптанному земляному полу, а когда приблизился ко мне, замер в поклонно-почтительной позе. На нём был перехваченный кушаком зипун, на ногах ичиги с голенищами выше колен. За спиной – котомка.
– Вот табуретка, садитесь…
Он повернулся лицом к разгоревшейся свечке, отыскивая взглядом место присесть. Наконец уловил возвышавшееся над полом тёмное пятно, пошарил рукою, сел, рядом с табуреткой положил посох и снял с головы картуз.
– Наконец-то, – сказал гость, – кажись, прибился к берегу.
– А не ошиблись?
– Вроде нет… Ежели верить людской молве.
– Какой?
– Да по всей округе ходит она. Пересказывают её только на разные лады. И так и этак слышал. Теперя уточнить надо… – гость неуклюже повернулся на стуле, замедленным взглядом обвёл завозню, сказал с сожалением:
– Вижу, паря, ты ни о чём не докумекиваешься.
– Нет, – оробело сознался я.
– А помнишь… – голос его перехватило тяжёлое дыхание. – На, сынка, на, – и он подал мне две толстые круглые лепёшки. – Поешь.
Такие лепёшки отец положил тогда, перед уходом на фронт, в мою холщовую котомку на расставную дорогу. Такие лепёшки, только горячие, прямо с глиняного пода, подавала мать на обеденный стол.