Январь был самым спокойным из всех месяцев того года. Он был так близко ко мне, но всё равно на расстоянии того самого взгляда, который в школе всегда тайком. Вы проходите мимо друг друга, и только ты замечаешь, что он всегда — всегда — задерживается на тебе глазами дольше, чем на других. И что в них что-то горит.
Тогда там не было льда, несмотря на лёд на улице.
Он был так близко, но всё равно недостаточно, поэтому ты нарочно, проходя мимо него в толпе, касаешься мизинцем его ладони. И сама же вздрагиваешь. Горячая.
Ты это делаешь специально, чтобы он посмотрел тебе вслед, но никогда не проверяешь, потому что боишься, что он не обернется.
Январь был самым тихим месяцем, когда вы можете просто сидеть в библиотеке, спрятавшись за стеллажами, плечом к плечу. Молча.
Поэтому мне приходится прислушиваться, чтобы уловить эти отголоски.
Вот я иду по коридорам — напряжённо глядя только вперёд, не опуская головы. Губы пересыхают от матовой красной помады, голова болит от пучка, и только стук каблуков выдаёт злость, которую я всегда ношу в себе.
Туго натянутая струна, закупоренная и застёгнутая на все пуговицы. Чем больше смеётся надо мной дед, чем больше разрезов он делает на моей душе будто случайными ядовитыми словами, в тем более застывший камень она превращается. Чем сильнее он пытается меня сломать, тем более твёрдой я становлюсь. Это процесс — наращивания вокруг себя стали — движется необратимо, пока я не превращаюсь в душевного инвалида.
Вот я кидаю колкие фразы Вере и Насвай и верю в свой наждачно-сухой, напрочь лишённый мягкости смех, когда вижу их смущённые лица — наконец-то. Верю в отсутствие раскаяния, вместо которого прямая спина.
Вот я снова иду по коридору, двигаясь между безликой толпы, и он —
Вот я сижу с разбитой коленкой, а он, сидя на коленях возле моих ног, смотрит на меня снизу вверх с мальчишеской дерзостью.
Прежде чем я едко отшучусь, жестоко разрушая момент, и он опустит взгляд, скрывая то, что было в глазах — он смотрит на меня непривычно долго и серьёзно, словно чего-то ждёт.
Прежде чем я по детской глупости испугаюсь нежности, его глаза кажутся мне ярко-васильковыми так близко, и его пальцы ласково касаются коленки.
Прежде чем я почувствую, какая я дура, я внутренне прячусь, потому что это кажется мне каким-то искривлённым и нелепым.
Его тихое: «Упала?», предназначенное, чтобы слушать вот так, когда ваше дыхание смешивается, будет звучать бесконечным эхом.
Прежде чем я по-дурацки оттолкну его, этот момент будет тихим откровением, учащённым сердцебиением.
Мир замрёт. Нас будто сфотографируют — меня, ощетинившуюся и испуганную, и его, снисходительно смотрящего на эти иголки.
Прежде чем он посмотрит на меня как на неразумного ребёнка,
мир всё-таки перестанет существовать.
И в этот момент — когда он серьёзно смотрит на меня, а я грубо шучу, глядя в стену и глупо смеясь, будет четко видна наша разница.
Февраль встречает крепнувшими морозами. Мне становится всё хуже, потому что я ненавижу холода. Особенно ранним утром, когда я, избегая Гены, иду по парку к школе, готовиться к ЕГЭ по физике — снова, как осенью, перед уроками в том самом кабинете. Как и осенью, уныло глядя в землю, только теперь покрытую снегом.
Как и осенью, неловко застывающей перед открытой дверью, пытаясь согреть покрасневшие пальцы и шмыгая носом в еле отапливаемой школе. Только на этот раз не из-за страха перед его строгим взглядом.
Из кабинета доносился не только его голос. Я услышала женский — тот, который я ненавидела больше всего в сочетании с его.
Я не хотела думать о том, как упали мои внутренности, как они скрутились в один маленький узелок.