Среди этих зрителей небольшая процессия с двумя братьями во главе медленно двигалась к воротам. Мистер Доррит, предаваясь глубоким размышлениям об участи этих бедных созданий, которым придется обходиться без него, был величествен, грустен, но не рассеян. Он гладил по головкам детей, точно сэр Роджер де Коверлей [56], шествующий в церковь, называл по именам тех, кто жался в задних рядах, был воплощенной снисходительностью, и, казалось, над ним сияла для их утешения надпись золотыми буквами: «Утешьтесь, дети мои! Несите свой крест!»
Наконец троекратное «ура!» возвестило, что он вышел за ворота и что Маршалси осиротела. Не успели замереть отголоски криков в стенах тюрьмы, как семья уже уселась в карету и лакей готовился захлопнуть дверцу.
Тут только мисс Фанни воскликнула:
– Господи, где же Эми?
Ее отец думал, что она с сестрой. Ее сестра думала, что она где-нибудь поблизости. Все они думали по старой привычке, что она делает свое дело на своем месте. Этот торжественный выход был, может быть, первым случаем в их жизни, когда они обошлись без ее помощи.
Этот переполох длился с минуту, как вдруг мисс Фанни, которая со своего места в карете могла видеть длинный узкий коридор, примыкавший к сторожке, вспыхнула от негодования и воскликнула:
– Послушай, папа, это просто неприлично!
– Что неприлично, Фанни?
– Это просто позорно! Право, одного этого довольно, чтобы пожелать умереть даже в такую минуту. Вот эта дурочка Эми в своем старом безобразном платье, которого она ни за что не хотела снять, папа; я ее просила, молила – ничего не помогает, ни за что не хотела, обещала переодеть сегодня, говоря, что хочет носить его, пока остается здесь с вами, просто романтическая чепуха самого низкого сорта, и вот она позорит нас до последней минуты, и в последнюю минуту… смотрите, ее несут на руках в этом самом платье – и кто же? Этот Кленнэм!
Обвинение подтвердилось, как только было высказано. Кленнэм появился у каретной дверцы с маленькой бесчувственной фигуркой на руках.
– Ее забыли, – сказал он с состраданием, не лишенным упрека. – Я прибежал в ее комнату (мистер Чивери показал мне дорогу) и нашел дверь открытой, а ее, бедняжку, без чувств на полу. Кажется, она хотела переодеться, но лишилась чувств от волнения. Может быть, ее испугали крики, а может, это случилось раньше. Поддержите эту бледную холодную ручку, мисс Доррит, а то она сейчас упадет.
– Благодарю вас, сэр, я, кажется, сама знаю, что делать, с вашего позволения… – возразила мисс Доррит, разражаясь слезами, – Эми, милочка, открой глазки, душенька! О Эми, Эми, как мне горько и стыдно! Очнись же, милочка! О, что же они не едут! Пожалуйста, папа, вели ехать!
Лакей с отрывистым: «Позвольте, сэр!» – протянул руку между Кленнэмом и дверцей кареты, закинул подножку, и лошади тронулись.
Была осень. Тьма и ночь медленно всползали на высочайшие вершины Альп.
Было время уборки винограда в долинах на швейцарской стороне Большого Сен-Бернарского прохода и по берегам Женевского озера. Воздух был напоен ароматом спелых гроздьев. Корзины, корыта и ведра с виноградом стояли в дверях деревенских домиков, загораживали крутые и узкие деревенские улицы и целый день двигались по дорогам и тропинкам. То и дело попадались случайно просыпанные и раздавленные ягоды. Плачущим ребятишкам на руках у матерей, возвращавшихся домой с тяжелой ношей на спине, затыкали рты ягодами, кретин, гревший на солнышке свой огромный зоб под навесом деревянного шале по дороге к водопаду, жевал виноград; дыхание коров и коз отзывалось виноградными листьями и стеблями; в каждом кабачке ели виноград, говорили о винограде, пили виноградное вино. Правда, вино было грубое, терпкое, жесткое!
Воздух был чист и прозрачен весь день. Шпили и купола церквей, разбросанные там и сям, горели на солнце, снежные вершины рисовались так отчетливо, что неопытный путешественник обманывался насчет расстояния и, воображая, что до них рукой подать, начинал считать баснями рассказы о колоссальной высоте этих гор. Знаменитые пики, которых по месяцам не было видно из этих долин, с самого утра отчетливо вырисовывались на голубом небе. И теперь, когда долины оделись мглой и последний румянец заката угас на вершинах, эти белые громады, отступавшие подобно призракам, готовым исчезнуть, все еще возвышались над туманом и мглой.
С этих одиноких высот и с Большого Сен-Бернара, принадлежавшего к их числу, ночь, взбиравшаяся на высоты, казалась подступающим морским приливом. Когда, наконец, она добралась до стен монастыря Святого Бернара, его древняя постройка точно поплыла по темным волнам.