Так, на пороге семидесятилетия, Джанни Сачердоти осознал, что его жизненный горизонт неумолимо сужается, а сам он становится все радушнее и заботливее. Все начало стремительно меняться после непродолжительной болезни, закончившейся операцией на желчном пузыре – дядя согласился на нее, уступив своему мнительному терапевту. Пролежав пару дней в клинике, он вернулся домой с намерением продолжить жизнь с той точки, где все остановилось. На первый, поверхностный, взгляд можно было сказать, что ему удалось воплотить сие похвальное намерение, но если присмотреться внимательнее, было понятно: что-то в нем навсегда изменилось. Как будто убежденность в собственной неуязвимости, сделавшая дядю таким, каким он был, внезапно дала трещину. Ничего страшного. Возможно, сам он этого даже не заметил, но это не укрылось ни от меня, ни от Вашингтона. Как и все безумно влюбленные в жизнь, теперь, при неизбежных проявлениях первых старческих хворей, дядя страшно испугался, что больше не в состоянии распоряжаться ею в свое удовольствие и даже может в любую минуту ее потерять. Он страдал от приступов ипохондрии. Периодически, задыхаясь, врывался домой и просил Вашингтона измерить ему давление или записать к кардиологу. Спал он все меньше, в туалет ходил все чаще. Мне казалось, что за буквально неделю все у него стало тоньше и слабее: кости, голос, представления о жизни. После более полувека густой мужественный баритон, легендарный голос профессора Сачердоти, как нельзя лучше подходивший для того, чтобы наставлять толпы студентов, защищать клиентов от позорных обвинений и соблазнять знатных дам, утратил силу; не то чтобы дядя больше не мог говорить, но он с трудом заканчивал длинные, хорошо выстроенные фразы. Я, очень любивший его и старавшийся быть во всем на него похожим, обратил внимание на то, что после операции даже его манера одеваться изменилась, становясь все жеманнее: желтые носки, пестрые платочки в кармашке пиджака, замшевые туфли на резиновой подошве. Он собирался завести таксу. Учитывая, что с незапамятных времен он враждебно относился ко всем проявлениям изнеженности, было странно наблюдать, что он часто вел себя делано и жеманно. Стоило ли удивляться, что едва заметным эстетическим изменениям соответствовал столь же несообразный эмоциональный decalage[87]. Все чаще он давал волю ностальгии и сожалениям. Его нежелание продолжать гонку проявлялось в некоторой чопорности, консервативных взглядах и пустом взгляде: ослабленный мутными катарактами ослепительный блеск его глаз потускнел.

– Я тебе когда-нибудь рассказывал, что твой дедушка Гвидо на следующий день после освобождения страны пропал на целую неделю?[88] – спрашивал он меня за пятничным ужином.

Конечно, рассказывал. Раз шесть. Но я всякий раз делал вид, будто это вкуснейшая первинка, чтобы он предался воспоминаниям.

– Ты не поверишь, но мне так и не удалось добиться от него правды о тех днях. Зная его, ничего исключить нельзя. Он мог закрыться в библиотеке и читать Гегеля, мог работать переводчиком у генерала союзников, мог гоняться за фашистами, а мог отправиться к шлюхам. Кто его знает. Это я к тому, что он был полон жизни и полон тайн.

Перейти на страницу:

Похожие книги