Свою пивную Громила назвал «Чемпион Англии» и заплатил три гинеи за вывеску, где красовалось название золотыми буквами и портрет самого Перри с голым торсом, наизготовку к бою. Вывеску закрепили над дверью, которая вела в общий зал с большой дубовой барной стойкой, настоящими стульями и красивыми витражами. На стенах висели бронзовые светильники, которые мне следовало чистить и полировать, а пол был выложен серым камнем: на нем грязь меньше бросалась в глаза. А грязи было много, поэтому я каждый день протирала пол мокрой тряпкой и раз в неделю отскребала крыльцо. Еще в пабе имелись погреб для хранения пива и кухня в задней части дома, где были раковина и кран с чистой водой, подведенной от водопровода, шедшего вдоль дороги. В кухне у нас стояла красивая и большая чугунная плита, на которой я кипятила воду, тушила мясо и жарила фрикадельки. За домом в отдельном сарайчике находился туалет, к которому с утра до вечера, пока паб не закрывался, стояла вечная очередь, хотя некоторые ходили справлять нужду в канал.
Наверху мне отвели небольшую спаленку с настоящей кроватью и туалетным столиком с зеркалом. В своей комнате я хранила глобус, расческу, которую Билл подарил мне на Рождество, и три платья: два рабочих и одно праздничное с белым передником. Передник я сразу накрыла мешковиной, потому что тут все мгновенно серело от сажи и копоти. Из-за облаков черной пыли от литейных цехов и кузниц окно невозможно было открыть даже летом.
А еще мне подарили сапожки — красивые, из мягкой кожи. Кэп привез их из Бирмингема, где целые магазины торговали обувью, платьями, серебряной утварью и посудой. Сапожки я надевала только по особым случаям, вроде ярмарки на Типтонской пустоши или кулачного поединка во дворе за пабом, куда приходили люди отовсюду.
По ночам, лежа в кровати под грохот литейных цехов и глядя на оранжевые отсветы, напоминающие незаходящее солнце, я думала о маме, о Большом Томе и об остальных Лавриджах. Я все гадала, не приедут ли родичи, как обещали, и не заберут ли меня к себе. Но день проходил за днем, а они не появлялись. Поначалу я тосковала, скучала по семье, по дорогам и живым изгородям. В Типтоне не бывало ни весенних первоцветов, ни майского цветочного буйства. Здесь не бывало спокойных ночей, когда тишину нарушает лишь лай лисиц да крики сов, и не заливались в небе жаркими летними днями веселые жаворонки. Здесь не бывало утреннего пения синиц и дроздов, щебета воробьев и овсянок, требующих хлебных крошек.
Но проходили дни и месяцы, потом пролетел год, другой, и я притерпелась к жизни среди копоти, угольной пыли и заводского грохота.
Мы с Биллом постоянно ругались, и обычно я брала верх. Мне удавалось одолеть его одним лишь сердитым взглядом: если я хмурилась достаточно долго, он сдавался, а если отказывалась поцеловать его в знак примирения, даже плакал. Громила напоминал большого ребенка, и я никогда не боялась его. За те годы, что мы жили вместе, он ни разу не поднял на меня руку. Иногда я пристально смотрела на него, словно готовилась наложить цыганское проклятие, и Билл вздрагивал и начинал креститься. А если я заходила в зал, где он сидел с приятелями и пил пиво, те сразу начинали кричать:
— Поторапливайся, Билли! Хозяйка пришла!
И раз уж судьба дала мне в отцы Билла Перри, то без драк не обошлось. К двенадцати годам я выросла высокая и гибкая, словно чистокровный годовалый жеребенок.
Однажды в то лето, когда мне исполнилось тринадцать, я шла с корзиной на рынок, и по пути на меня напали пятеро малолетних бандитов.
Они прохлаждались под новым мостом, где никогда не светило солнце и стены всегда были мокрые и зеленые. Тем солнечным субботним утром, когда я шла мимо, парни курили трубки и швыряли камешки в канал, сдвинув кепки на затылок и заткнув большие пальцы за модные латунные пряжки ремней. На них были матросские брюки с расклешенными штанинами и ботинки, подбитые гвоздями.
Едва я подошла и увидела их, а они увидели меня, мне захотелось вскарабкаться на насыпь и пойти по дороге между кузницами, а не по темной низине, где сидели хулиганы. Все пятеро подняли головы, и самый крупный из них кивнул и ухмыльнулся.
Тут я вспомнила о смерти Большого Тома и о том, как предугадала ход событий. Над головой с криками кружила почерневшая от копоти чайка, и я вдруг словно услышала, что мне предстоит урок, который следует запомнить. У меня задрожали колени, и я едва не обмочилась. Однако неведомые голоса велели остановиться, повернуться навстречу опасности и выучить необходимый урок именно там, под мостом.
Здоровяк — ему было лет пятнадцать — сплюнул и крикнул мне:
— Ты тут не пройдешь, грязная цыганка! Это наша дорожка и наша земля.
Другой парень, долговязый и тощий, снял с пояса кожаный ремень, какими брадобреи правят бритвы, и принялся похлопывать им по ладони. Потом все пятеро ринулись ко мне.
— Иди сюда, мелкая грязная цыганская сука! Твоя мать была шлюхой, а отец — паршивым псом! — продолжал разоряться здоровяк; в заломленной на затылок кепке и с чернозубой улыбкой он походил на черта.