Он надоедливо и монотонно шелестел в листьях деревьев, стекал ручейками по склонам сопки, и вскоре перед входом в блиндаж Лесняка образовалась лужа, в которую с наддверного навеса со звоном падали крупные капли. Потом заморосила какая-то мглистая капель, и еще через два дня землю заволокло густым серым туманом. И в землянках, и в блиндаже взводного стены и потолки отсырели, покрылись цвелью. Постель и одежда стали влажными, негде было просушить, негде и согреться самим. Листья бумаги слипались, и на них расплывались чернила.
По воскресеньям весь личный состав, за исключением обслуги, дежурящей у пулеметов на огневой, отдыхал. Но Михайло свое свободное время просиживал над рассказом, который никак ему не давался: не хватало знания некоторых деталей. В газетах Лесняк читал очерки и корреспонденции с фронта о наших воинах, отстаивающих каждый метр родной земли, и у него появилась настоятельная потребность написать о своих ровесниках, таких, как Матвей Добреля, Аркадий Фастовец, Зиновий Радич, другие, чьим воинским героизмом он восхищался. Захотелось показать их такими, какими он их видит. Досадно только, что он не был на фронте и не может с достаточной достоверностью дать в рассказе необходимые подробности, каких в газетах не вычитаешь, которые надо только самому подметить, пережить. Перечитывая написанное накануне, Лесняк испытывал горькое разочарование, неудовлетворенность. Он перечеркивал написанное и начинал писать заново. Кроме того, в его душу вкрадывались сомнения, имеет ли он моральное право писать о том, что сам не пережил. Но желание писать о героических подвигах фронтовиков было неодолимо…
Небольшой, немного высоковатый стол, раздобытый где-то бойцами для взводного, Михайло поставил перед выходом из блиндажа. Неплотная дверь приоткрыта, иначе в блиндаже, где нет окон, было бы темно. Отсюда хорошо видна сопка, поросшая травой у подножия, невысокая клумба, на которой уже распустились розы, дальше — ряды деревьев, а за ними — высокий забор. За забором на три стороны, по склонам сопок и в распадках, видны одноэтажные и в несколько этажей дома — это город. Неподалеку от железнодорожной станции находится поселок Первая Речка, где в длинных бараках живут железнодорожники, рабочие Дальзавода, рыбокомбинатов и других предприятий, семьи моряков дальнего плавания, служащие. Когда Лесняк ездил в штаб полка или батальона и возвращался оттуда, он присматривался к прохожим: молодым и пожилым, к мужчинам и женщинам — вечно усталым, озабоченным, молчаливым. На внешность каждого война наложила свой отпечаток. Правда, Пулькин иногда завязывал разговор с какой-либо девушкой или молодухой, острил, однако не всегда его шутки и остроты находили отклик, в таких случаях не так Пулькин, как Лесняк испытывал чувство неловкости. Разве сейчас людям до этого? С фронтов поступали все более тревожные вести. Фашистские полчища рвались к Волге, продвигались к Кавказу. Война достигла кульминационной точки, и порою казалось, что остановилось время. Это изнуряло, терзало душу.
Все дальше в глубокий фашистский тыл, в темную ночь отодвигались Сухаревка, Донбасс, вся Украина. Ежедневно думая о своих родных, об Оксане, Михайло с тоской повторял прочитанные еще прошлой зимой, наполненные жгучей болью и сыновней нежностью слова поэта:
«Украина моя! — мысленно обращался к ней Лесняк. — Слышишь ли ты, доносится ли к тебе стон и плач твоего сына с этого скалистого берега океана? Я не хотел бы никакого другого счастья, кроме одного — отдать жизнь за твое освобождение! Но все же настанет и мой черед. Надо терпеть и верить и чем только можно приближать день победы».