Купюры падали листьями клена – то августовского, вяло, поодиночке, то октябрьского, дружно, обвально, сорванные порывом ветра.
Билетерша меняла усталые ноги, нажимая на педаль турникета, запуская новых и новых посетителей, все больше семьями, дети шли за полчеловека наравне с солдатами срочной службы. И билеты отменили, бросай деньги и проходи, а должность прежняя – билетерша. Правда, работа временная, но пенсия давно выслужена, тут – приварок.
В глазах рябило разноцветье купюр, и она пообещала себе обязательно записаться к хорошему глазнику, лучше доценту или профессору. Одно – денег жалко. Лекарства дорогие, жуть. И врачи моду взяли – за посмотр плату брать.
Пиявки!
Ящик с инструментами хлопал по бедру. Верный пес Трезорка, соучастник шкод и проказ. Верный – до грозного окрика папани. Тогда Трезорка давал тягу, благо общий, ничейный, а отвечать приходилось спиной, боками, задом – куда достанет хворостина. Пустяки. Вот вожжи – да! И за что? На переменке налетел Колька Петух, чернильница с парты подскочила – и об стену. А там стенгазета, как назло – с портретом. Да, вожжи – крепко.
Плотник шел вдоль служебных вагонов – склад, кухня, коммунальная «берлога» на шесть душ, к воротам, сейчас прикрытым от безбилетников и просто чужих.
Он вышел на пустырь в ту минуту, когда мотор, прежде назойливо, мушино гудевший, вдруг смолк. Издох. Не решаясь оставить ящик, сопрет жулье, плотник поспешил к трактору, обходя рассыпанные кучи белесой глины.
– Александр Александрович! – позвал он, выговаривая каждый слог, ни на букву не сокращая имени-отчества директора, не говоря уж о панибратском главмеховском «Сансаныче». – Александр Александрович! – Плотник подошел совсем близко. Пахло больницей, «горным солнцем».
Положив руку на руль, директор дремал. Розовый, румяный, дышит ровно, даже жалко будить.
Плотник глянул в канаву. Поддетый зубьями, на ковше висел кусок резиновой кишки, толстой, в руку. Порвалось что? Он попробовал ее снять. Тяжела. Тяжелехонька. Под слоем резины – серая свинцовая оплетка, а на разрыве зернились торцы огненных медных проводов. Точно икра в Елисеевском, он там был в сорок шестом, мать к сестре на два дня выбралась, решила ему перед школой Москву показать.
Он не удержался, лизнул. Чуток щиплет, как газировка. А другой конец?
Просевшая глина прикрыла дыру кротового хода. Как петух червя, так и трактор кишку ковшом схватил, разрыв под землю ушел.
– Александр Александрович, – прокричал в ухо директору плотник.
– А… – Тот поднял голову, оглянулся. – Ты, Иваныч, откуда взялся?
– Я? Пришел вот.
– А я что здесь делаю?
– Вздремнули, верно. Выкопали канаву и вздремнули.
– Канаву, говоришь? Да-да, дренажную…
– Еще кишку порвали.
– Кишку?
– Видите, валяется.
– Кабель. Незадача. Инспектор, дурак, клялся – чисто. Миллион на миллион. Ну, это его проблемы, бумаги у меня в порядке.
Мотор не заводился. Глупо. Зря он взялся. Ли тряхнул головой. Вязко работает машинка, мыслишки снулые, ужи в утренник. Видел раз на зорьке. Жалко и противно.
– Тебе чего?
– Кончил работу. Валентина Семеновна к вам послала, зовет.
– Некрасов вернулся, главмех наш?
– Вернулся.
– Идем. – Он осторожно слез с сиденья, ноги держали крепко, и плотник едва поспевал за директором. Прыткий он, Александр Александрович.
В ужимках мартышек каждый видел родное, близкое – деверя в день получки, соседа Яшку, президента, и неудивительно, что больше всего народу скопилось здесь, у обезьянника. Старый шимпанзе Чампа не завидовал чужому успеху. Всё тлен. Можно, конечно, гоняться за популярностью, но прыгать, корчить рожи, кувыркаться, стрекотать – нет, увольте. Это годится только для мартышек.
Он раздраженно почесал живот, прислушиваясь. Сосет нутро. Поесть? Прибереженное яблоко не манило. Он суетливо вскочил, начал слоняться вдоль клетки, движением пытаясь избыть подступившую тоску. Гроза? Шимпанзе поднял голову. Близорукие слезящиеся глаза не увидели ни облачка. Да и мартышки раньше его учуяли бы, а вон как резвятся.
Он зашагал быстрее, разворачиваясь у стен на опущенных руках, хватало бы места – побежал.
В толпе захныкал ребенок, сначала вяло, капризно, а потом разлился безудержно, будто месячный, а не годовалый.
– Смотри, смотри, Рома, какая потешная обезьянка. – Мать подняла на руках, пытаясь успокоить, но тот сучил ногами, выгибался дугой. Плач подхватил другой, третий. Дети постарше продолжали хихикать, но троица малышей, заводя один другого, покрыли криком всю площадку. Родители, смирясь, понесли их к выходу. Хотелось как лучше – показать зверюшек, позабавить, но малы слишком.
Крик последнего младенца смолк вдалеке. Старый Чампа сел, вцепился руками в прутья клетки и, устав крепиться, завыл – по-стариковски глухо, скорбно, отчаянно.
Он шел к вагончику, рядом, гремя инструментами, семенил плотник; мир постепенно обретал привычные краски. Очевидно, задел какую-то линию, тряхнуло током, но сработал предохранитель, и кабель отключился. А мог бы и не отключиться.
Он рывком открыл дверь вагончика, бросил плотнику:
– Жди снаружи.