– Я таким родился, знаете ли, – Даниэль отвечал на неудобный и грубый вопрос о своей внешности с такой легкостью, что сразу можно было сказать – ему его задают также часто, как спрашивают имя. – Представляете, вылез из матери таким вот волосатым, – он засучил рукава рубашки, демонстрируя длинные волосатые руки. – Мать сильно испугалась, говорила, что это совершенно ненормально. Отец и вовсе ушел, заявив, что мать видно с обезьяной ему изменила, – сейчас Даниэль смеялся, но в глазах молодого человека Лавуан отчетливо видел боль, которую раньше испытывал рассказчик. – Да уж… Мать с тех пор обозлилась и на меня, и на мир. Вот так вот оно бывает, Филипп. Рождаешься каким не хочешь, а потом живешь жизнь, принимая себя таковым. Зато я теперь могу легко лазать по веревкам разным, – заключил с широкой улыбкой Даниэль. – Чем не навык?
Лазал он и вправду хорошо. Одним из ключевых представлений цирка был как раз-таки номер Даниэля, где он, подобно дикому зверю, прыгал под куполом шатра под громкие аплодисменты зрителей. Народная любовь, которую молодой человек быстро снискал здесь, положительно сказалась на его самооценке и производила неизгладимое впечатление на Филиппа.
Во многом из-за истории Даниэля, Лавуан продолжил писать свою пьесу. Мужество, с которым молодой француз встречал невзгоды на протяжении всей жизни, воодушевляла писателя на новые свершения. Параллельно шли размышления на тему стоицизма как такового, его практического применения в современной жизни. Сама философия нашла свое отражение и в труде, над которым корпел Филипп: он добавил характеру главной героини черты истинного стоика, уподобив ее Марку Аврелию. По мнению Лавуана, это делало героиню куда более живой, менее картонной и скучной, к тому же это прибавило бы хороших отзывов у искушенной публики, пусть пьеса писалась и не для них вовсе. Порой Филипп не мог отказать себе в удовольствии поумничать, добавляя в текст своих работ вещи куда более сложные, нежели сама тематика заявленного произведения.
За процессом написания книги пристально наблюдала Надья. Порой она лезла буквально через плечо Филиппа, чтобы посмотреть, что же такого там написал француз. В порыве вдохновения Лавуан не замечал назойливой девушки, смиренно продолжая работать. Лишь когда силы совсем покидали героя, и он падал на кровать, дабы набраться сил, двое людей, деливших уже не первую неделю скромный шатер, разговаривали на отвлеченные темы.
– Хотите я Вам погадаю? – спросила в один из вечеров девушка.
– Неужели тебе не надоедает гадать? – недоумевал Филипп. Несмотря на всю свою суеверность, Лавуан никогда не верил в расклады карт, считая это развлечением для необразованной черни, и недолюбливая самих гадалок, или, как он их сам называл, шарлатанок, за их тягу к наживе на простых, недалеких людях. – Уверен, твои карты ничего интересного не расскажут.
– Почему же? Вот про Вас мне все ясно, например.
– Это отчего же?
– Делала расклад на то, кто Вы такой. Вы же не думаете, что я стану делить кров с незнакомцем? – хихикнула девушка.
– Можно просто спросить, – Филипп уткнулся носом в подушку.
– Нет, – замотала головой Надья. – Люди постоянно врут, в отличие от карт. Спроси я Вас про самого себя, Вы бы солгали, но не потому, что может быть этого бы хотели нарочно, хотя быть может оно и так бы обернулось, а потому как люди самим себе врут чаще, чем окружающим.
С этим Филипп был согласен. Никому в своей жизни он не лгал столько, сколько самому себе. Постоянные убеждения самого себя в чем бы то ни было – спутник Лавуана по жизни. Сейчас, проведя столько времени в заточении, а теперь и вовсе в изгнании, ему стало казаться, что даже любовь к Мелани напоминает самообман. От этой мысли становилось неприятно и тошно.
– Порой мне кажется, что даже любовь – это самообман, – непонятно почему, но Филипп решил разговаривать с Надьей откровенно. Даже слишком откровенно по меркам замкнутого писателя.