Забирать рукопись (ясно было, что она отвергнута) мы отправились с Володей Левитаном. На третьем этаже Дома книги, где помещался этот «Совпис», расписавшись в какой-то амбарной книге, подсунутой секретаршей, я получил эту несчастную рукопись в косо разодранном бандерольном пакете, густо оклеенном марками. Кроме рукописи, туда был вложен конверт и лист машинописной рецензии. Письмо- сопроводиловка было от того самого (не помню фамилии москвича, коридор издательства), а смысл текста был таков: поскольку, мол, автор — ленинградец, эта рукопись и отправляется по принадлежности. Просьба отнестись к творчеству молодого поэта внимательно и доброжелательно.
Итак, годовой круг замкнулся. Доброжелательное внимание к моему творчеству проявил член Союза писателей Глеб Пагирев, поэт. Вся рукопись была испещрена чернильными пометками рецензента. Отчеркнутые куски авторского текста сопровождались вопросительными и восклицательными знаками, причем вопрошал и восклицал Глеб Пагирев, движимый сильнейшим негодованием. Изредка, смягчаясь, он предлагал свои варианты рифм и целых строк, но тут же спохватывался и ставил над стихотворением жирный минус, обведенный кружком. Строки, особо ярко демонстрирующие авторскую развязность и безответственные намеки, Пагирев цитировал в рецензии. Самое сильное отвращение вызвало процитированное в рецензии почти целиком стихотворение «Комар», с концовкой: «И умер он, не вынув носа, А я уснул в дыму костра. Я ненавижу кровососов, Пусть хоть в масштабе комара». Общий вывод рецензента не допускал двойственного толкования: и на порог издательства нельзя допускать подобных авторов! «Которые, — добавлял Пагирев, — помимо всего прочего, проявляют неуважение к редакции, посылая свою галиматью, так неряшливо и слепо отпечатанную».
— Насчет неряшливости — его единственное попадание, — сказал Левитан. — Плюнь! — и сам плюнул в урну, стоящую у скамьи (выйдя из «Совписа», мы сидели в садике у Казанского собора). — Разбираться в этом маразме — самому чокнуться недолго.
Плюнуть-то я плюнул, но долго еще меня преследовали досада и стыд за всю эту глупую затею с московскими меценатами, начиная даже со Слуцкого.
Забегая вперед, скажу, что на протяжении всей моей дальнейшей литературной жизни, вплоть до сегодняшнего дня, меценатов более я не имел. Если только я правильно понимаю под этим словом некую дружескую опору, поддерживающую десницу, литературно значительную или, по крайности, сановную. «Старик Державин нас заметил…»
33
В подвале за занавеской жизнь шла своим чередом. Вместе с нами постоянно сидел теперь наш радист-хозяйственник Паша Филиппов, дальневосточник со стажем, бывший военный моряк, тонувший вместе с кораблем, побывавший даже в штрафниках, человек бурной биографии, начиная с происхождения — по линии знаменитого булочника.
Однажды, ближе к весне, к нам за занавеску вошел белозубо улыбающийся человек, в расстегнутом пальто, в лихо насаженном набок берете. Вид его был настолько располагающим, что я, еще не зная, кто это, заулыбался ему в ответ. Да и все заулыбались.
— Леня, здорово! Привет, Леня! — зазвучали голоса моих сотрудников.
Это был Леня Обрезкин, один из двух братьев Обрезкиных, работавших в партии в прошлом году. Об этих братьях я был много наслышан: о них с удовольствием рассказывали и Герман, и Левитан, и Витя Ильченко, обычно немногословный. Борис Обрезкин, товарищ Германа и Вити еще по Сихотэ-Алиню, покалечивший здоровье тамошними маршрутами и прочими издержками геологического быта, в прошлом году работал уже больным. Это бы тот самый. «Боб», которому вместе с Германом адресовал свое стихотворное письмо Юра Альбов, тоже сихотэалинец: «Дождь истрепал все нервы. Трудно ходить без троп. Выпить бы, что ли, Герман, Выпить бы, что ли, Боб…»
Ленька — о нем разговор особый, поскольку был он одним из самых памятных людей в моей жизни — Ленька Обрезкин попал в геологию лишь в прошлом году, по настоянию брата, чтоб не спился в городе, где он шоферил в тресте очистки. Оба брата были коренными питерцами с Фонтанки, оба были во время войны в армии. Ленька набил морду майору, получил срок и отмотал его на Колыме. В лагерь угодил он настолько свирепый по быту и смертности, что даже в те времена после какой-то комиссии начлага расстреляли за вредительское превышение власти.