— Да так. Лирическое отступление, как говорит наша училка по литературе. — Он рыгнул, едва успев прикрыть рот. — Ты бы видела, как отца колбасило все дни, когда Дэва не было. Его даже мать боялась. Хорошо, что он дома почти не показывался — сам таскался по дорогам. Они вокзалы проверяли, автобусные станции. Я вообще под плинтусом прятался вроде таракана. Ему тогда все равно было, кто под руку попадется…
Я вздрогнула от резкого звука, когда Эмиль одним движением руки раздавил пустую жестянку.
— Иногда мне кажется, — парень смотрел прямо на меня и все же сквозь меня, как смотрят сквозь мигающее пламя, — он любит его больше нас всех. Потому что он ему действительно нужен. Все мы — так, побоку. Он без нас может обойтись. А вот без него — нет. Каких-то четыре дня, а он уже начал с ума сходить, и делалось все хуже и хуже. Я спал, когда они приехали, но меня что-то разбудило. Как толчок, толчок изнутри, и я… — Эмиль одним глотком прикончил пиво и смял очередную банку. Я снова дернулась, хоть и ожидала этого. — Я их видел. С лестницы наверху. Он внес его в дом на руках, хотя Дэв выглядел не так уж плохо. Но хуже всего было его лицо. Будто ему украденное сокровище вернули, ей-богу. Пушистая падаль ожила. И ты… — Его взгляд вернулся из того далека, в котором блуждал, и впился в меня, тяжелый и липкий. — Ты тоже думаешь только о нем. Ты и сюда пришла из-за него, разве нет?
Я нервно пошевелилась, внезапно почувствовав, как затекла спина. Очевидно, я уже какое-то время сидела неподвижно в неудобной позе.
— Тебе не надо больше пить.
— Вот! — Эмиль наставил на меня палец, глаза еще больше потемнели. — Он тоже вечно это твердит. — Еще одна смятая банка. От скрежета жести словно рвется что-то внутри меня на кусочки. — Почему все, кто что-то для меня значит, любят его больше? Ведь у него нет ничего. Он ничего не может дать. Он сам даже любить не может. Ты-то хоть понимаешь это? Понимаешь, что у него нет чувств? Он где-то там, внутри, — Эмиль постучал по виску твердым прямым пальцем, — и до него не добраться. А тут — пустота. — Палец ткнулся в грудь, вздымающуюся высоко и опускающуюся под толстовкой.
— А у тебя, значит, чувства есть? — вспыхнула я, поднимаясь.
Давно уже пора было уйти оттуда. Не знаю, что меня останавливало. Может, жалость?
— У меня — есть, — выдохнул Эмиль.
И вот тут это и случилось. То, из-за чего я теперь не знаю, как Д. в глаза посмотреть. Мне и себе-то в глаза смотреть стыдно. Потому что Эмиль поднялся, ухватил меня за шею и прижал лицом к своему лицу. Я даже пикнуть не успела, а мы уже целовались. Ну, то есть как: он впился губами мне в губы и сунул между ними язык. А я, дура, от неожиданности рот открыла — то ли закричать хотела, то ли что. А самое гадкое и постыдное, что я не оттолкнула Эмиля сразу. На меня будто ступор напал. Вроде вот мозг кричит: «Перестань, прекрати это!» А сигналы от него к конечностям не идут. Типа блок.
Эмиль, видно, почувствовал, что я не сопротивляюсь, и полез обниматься. Тогда на меня сразу как-то обрушилось все: мерзкий вкус пива и сигарет во рту, чужая слюна, чужие горячие руки… В общем, я вывернулась как-то. Не знаю, может, не будь он пьяный, ничего бы у меня не вышло. И оттолкнуть бы не вышло. А я выскользнула каким-то чудом, схватила куртку — и к двери.
Оказалось, Эмиль ее запер. Стала толкать, а Эмиль из-за стола уже лезет. Наконец сообразила, что к чему, повернула защелку и выскочила наружу. Запрыгнула на велик — и ходу. Думала, у меня сердце из груди выпрыгнет или лопнет прямо там, внутри. Уж не знаю, как я с велосипеда не навернулась, потому что неслась не разбирая дороги. Единственный перекресток проехала на красный свет, хорошо, машин не было. И только дома поняла, что все могло кончиться хуже, гораздо хуже. Иначе зачем бы Эмиль запирал дверь фургона?
Дни проходили в каком-то оцепенении. Наверное, примерно так же чувствуют себя родственники пациента, впавшего в кому. Он и не жив в полном смысле этого слова, и не мертв. Они никак не могут повлиять на его состояние. Все, что им остается — ждать новостей от врачей и надеяться, что спящий проснется. Только в отличие от них я не могла увидеть Дэвида, прикоснуться к нему, подержать за руку. Пусть даже я бы прикасалась к телу, лишенному души, которая блуждала где-то очень далеко, потерявшаяся между мирами. Мне оставалось просто сидеть в длинном больничном коридоре и ждать, и думать о нем — потому что не думать я не могла. Вся моя жизнь будто сузилась до этого серого коридора, у которого было два конца — воскресение или смерть.