Женщина-дознаватель тоже мне улыбалась, но в ее глазах я видела недоверие.
— Дэвид когда-нибудь жаловался, что отец плохо с ним обращается?
— Нет, но… на нем были синяки, ссадины. Дэвид прятал их под одеждой, но несколько раз мне удалось заметить… И еще он носит браслеты, чтобы скрыть шрамы на запястьях.
— Ты спрашивала, откуда у него эти отметины? Он говорил, что это сделал отец?
— Нет. В смысле я не спрашивала, а он не говорил.
— То есть это могли быть, например, синяки после драки? Дэвид несколько раз дрался в школе, ты ведь знаешь об этом?
— Хотите сказать, его избивали одноклассники? Да, такое бывало.
— Выходит, гематомы и ссадины Дэвид мог получить в школе?
— В принципе, мог, но… Как быть с запястьями? Мальчишки его не связывали, наручники не надевали!
— Почему ты решила, что это следы от наручников? Дэвид говорил тебе об этом?
— Нет, но…
— Как ты думаешь, Дэвид мог сам нанести себе повреждения? Ведь недавно он изуродовал себе лицо, прямо в школе. Ты когда-нибудь слышала о селфхарме? Мог Дэвид сам расцарапать или порезать себе запястья?
Так оно шло, кругами, кругами… Пока не уперлось в желтую тетрадь. И получилось, что все мои подозрения насчет Бульдога исходят оттуда. Из сказки, которую сочинил Дэвид.
И вот тогда я предала его второй раз. Я могла бы рассказать дознавателю об Эмиле. О его домогательствах, о мести брату, о том, как Дэвид пришел ко мне посреди ночи, замерзший и едва живой, об угрозах Бульдога. Но я не смогла. Не смогла, зная, что мои слова тут же услышат шесть незнакомых взрослых, а потом еще неизвестно сколько человек — в зале суда. В том числе мои родители!
К тому же упоминать Эмиля отсоветовал Йохан. Речь ведь шла об отце Дэвида, а не о его брате. Если честно, мне уже хватило расспросов адвоката, не беременна ли я, и если да, то от кого именно. Еще раз выслушивать всю эту грязь? Ради чего? Чтобы, не дай бог, добиться обвинения в соучастии? Нет уж, увольте. Никто ничего не должен знать. Достаточно уже Дэвида и самого Эмиля. Но они точно будут молчать. В этом я уверена.
— С тобой все в порядке, золотце? — Папа обеспокоенно положил руку мне на плечо.
Я вымученно растянула губы, добавляя свою улыбку к стайке других, фальшивых улыбок, порхающих вокруг розовыми бабочками.
— Да. Все норм. Налей мне, пожалуйста, еще какао.
Судебное заседание прошло при закрытых дверях. Я узнала об этом из Интернета: дело о малолетнем отцеубийце оказалось достаточно громким, чтобы пресса не потеряла к нему интерес спустя четыре месяца, которые заняло следствие.
Папа намеренно не упоминал при мне Дэвида. Делал вид, будто его никогда не существовало. С ребятами из школы после переезда в интернат я больше не общалась. Даже на выходные в Хольстед приезжала редко. Предпочитала проводить уикенд в гостях у новых подруг или в интернате, где меня навещал папа. Он не давил на меня. Понимал, как мне тяжело.
И все же я ждала новостей о суде. Не могла жить в неведении о том, что станет с Дэвидом.
Вердикт «бессрочное психиатрическое лечение» я восприняла как смертный приговор. Это действительно означало, что Дэвид для меня умер. Ведь я никогда больше его не увижу. Никогда больше не услышу его голос. Никогда не прочту руны, написанные его рукой. Все кончено. На этот раз — совсем.
С этого момента меня начали преследовать кошмары. Чтобы забыть о них, не видеть их наяву, я рисовала на себе защитную руну. «Дагаз». День. Руна Дэвида. Угловатый знак бесконечности. В центре, где линии пересекаются — трещина между мирами, моим и его. Волшебный портал, который закрылся для меня навсегда — по моей же вине. А Дэвид… Он остался запертым. На другой стороне.
Лучше всего руна действовала, когда я выцарапывала ее на себе. На запястье, там, где кожа тоньше и нежнее. Я не давала корочке подживать. Руну нужно было обновлять вовремя, иначе сны возвращались снова и снова.
В них Дэвид уходил от меня по длинному больничному коридору. На нем — только пижама, такая же белая, как стены, и резиновые шлепки, почему-то розовые. Я окликаю его, прошу подождать. Но он не оборачивается. Дэвид ускоряет шаг, а потом бежит. Я бегу за ним следом по пустым коридорам, выкрикивая его имя. Мимо мелькают закрытые двери палат, таблички на стенах, пустые кресла-каталки у лифта. Мигают, жужжа, лампы под потолком. Скрипят по линолеуму резиновые подошвы, отдается в ушах тяжелое дыхание.
И вот длинная кишка коридора заканчивается. В стене — одна синяя дверь. Дэвид на бегу дергает свисающий с потолка шнурок, и дверь распахивается. Все заливает яркий, режущий глаза свет. И тонкая фигурка мальчика растворяется в этом свете, будто он с ним сливается. Будто он и есть свет. А потом дверь захлопывается у меня перед носом. И сколько ни дергаю за шнур, ни стучу в нее кулаками, ни плачу — она остается запертой.
Болезненно-яркий свет бил в глаза через решетку. Пришлось моргнуть несколько раз, чтобы понять: прутья — это мои ресницы.
Я оказалась в своем старом кошмаре: стерильно-белые стены вокруг. Металлические кровати с подъемным механизмом. Белоснежное белье. Больничная пижама. На мне.