Рюхин прекратил расспросы, неуклюже раскланялся. Через не сколько минут он был на шоссе, ведущем в Москву. Светало. Небыва ло дурное расположение духа овладело Рюхиным. Он ехал в пустом ночном троллейбусе, съежившись, уставившись, как мышь на крупу. Многое терзало его. С одной стороны, жаль было Понырева и страшно было вспомнить про дом скорби. А с другой, терзали его оскорбления, нанесенные ему помешанным. Хуже всего было то, что в словах бедного Понырева было то, что сам от себя скрывал Рю хин, что отгонял от себя даже ночью, когда не спалось. В этих словах была правда. Мысль о собственных стихах до того терзала Рюхина в троллейбусе, что он, скорчившись, морщился как от боли и даже раз проронил что-то. Рюхин сейчас только и как-то особенно отчет ливо вспомнил, что ему уже тридцать четыре года и что, по сути де ла, будущее его совершенно темно. Да, он будет писать по несколько стихотворений в год, стихотворений, как он теперь признался сам себе, ничуть не радующих его. «Он правду говорит, – глубоко-глубо ко в себе, так, чтобы никто не мог подслушать его, подумал Рю хин… – Я не верю в то, что пишу, я – лгун, – терзал сам себя Рюхин, как палач. – Лгун, лгун. И за это буду страшно наказан. В самом деле, что дальше? Я пишу эти стихотворения, кое-как поддерживаю свое существование. Одна комната, и надежд на то, что будет когда-ни будь квартира, очень мало. Вечные авансы, вечные компромиссы, боязнь и дурные, дурные стихи! И старость! Старость бедная, безра достная, одинокая. Уважение? Кой черт! Кто будет меня уважать, ес ли я сам, сам себя не уважаю».

Было совсем светло, когда больной и постаревший Рюхин вышел из троллейбуса и оказался у подножия Пушкина. С бульвара тянуло свежестью, к утру стало легче. Злобными и горькими глазами Рюхин поглядел на Пушкина и почему-то подумал так: «Тебе хорошо!»

Он поморщился и побрел к дому тетки. Ресторан торговал до че тырех. На веранде, где еще горели некоторые лампионы, раздражая своим неуместным светом при свете рождающегося дня, почти ни кого не было. В углу сидящий режиссер Квант поил даму «АбрауДюрсо».

Арчибальд Арчибальдович, вечно бессонный, встретил Рюхина приветливо. Не будь Рюхин так истерзан, он получил бы удовольст вие, рассказывая о том, как все было, придумывая интересные по дробности, описывая удивительную лечебницу. Сейчас он почувст вовал, что ему не до этого, а кроме того, как он ни был ненаблюда телен и пуст, впервые всмотрелся в лицо пирата и понял, что тот, хоть и спрашивает о Поныреве и даже склоняется к Рюхину, дер жась за спинку стула, и даже сказал: «Ай, ай», – в ответ на слова Рюхина «Мания фурибунда», что он совершенно не интересуется судьбой Понырева, и не только не интересуется, но и презирает и Понырева, и самого Рюхина. «И молодец! И правильно», – с ци ничной самоуничтожающей злобой помыслил Рюхин и сказал бой ким голосом:

– Арчибальд Арчибальдович, водочки мне…

Пират сделал понимающие глаза, скомандовал что-то, и через полчаса, когда никого из посетителей уже не было на веранде, в ут реннем рассвете сидел Рюхин в одиночестве. Мрачные мысли его за давило дурманом, он с аппетитом закусывал рыбцом. День разгорал ся над городом, край неба золотило.

<p>Глава 7 НЕХОРОШАЯ КВАРТИРА</p>

Если бы Степе Лиходееву сказали бы так: «Степа, тебя расстреляют, если ты сию минуту не встанешь!», Степа ответил бы чуть слышным голосом: «Расстреливайте, делайте со мною что хотите, но я не встану».

Не то что встать, ему казалось, что он не может открыть глаз, по тому что если откроет, то тут же сверкнет молния и голову ему разне сет на куски.

В голове этой гудел тяжелый колокол, между глазными яблоками и веками проплывали коричневые пятна с огненно-зеленым обод ком, и при этом тошнило, причем казалось, что тошнит от звуков какого-то патефона. Степа старался что-то припомнить, но припом нить мог только одно, что, кажется, вчера неизвестно где он стоял с салфеткой в руке и делал попытки поцеловать какую-то даму, при чем обещал ей, что на другой день (то есть, значит, сегодня) придет к ней в гости днем. Дама от этого отказывалась, говорила: «Нет, ме ня не будет дома», а Степа настаивал, говорил: «А я вот возьму и приду».

Ни какая это была дама, ни который час сейчас, ни даже какое число и, что хуже всего, где он находится, Степа понять не мог.

Прежде всего он постарался узнать хотя бы последнее. Для этого пришлось разлепить слипшиеся веки одного глаза. Степа так и сде лал, узнал в полутьме итальянское окно и понял, что он лежит у себя, то есть в бывшей ювелиршиной спальне, и тотчас веки сомкнул, по тому что так ударило в голову, что он застонал.

Дело было вот в чем: Степа Лиходеев, директор театра «Кабаре», того самого, что открылся недавно в помещении бывшего цирка, в утро, последовавшее за тем страшным вечером, когда убило Мирцева, и ночью, когда Понырева отвезли в лечебницу, очнулся у себя в той самой квартире, которую он занимал пополам с Мирцевым на Садовой улице в громадном пятиэтажном доме.

Перейти на страницу:

Похожие книги