Слыхал ли читатель когда‐нибудь, как женщина из прерии оплакивает потерю любимых, как она в отчаянии, с разбитым сердцем часами повторяет его или ее имя, снова и снова? Нет на свете ничего горестнее и трагичнее, чем рыдание человека, которого смерть лишила любимого ребенка, родственника, товарища. Я могу сравнить с ним лишь стон траурного голубя [22]. Этот плач воплощает все чувства, все мысли совершенно одинокой, покинутой души. Я где‐то читал или слышал, будто индеец, потерявший кого‐нибудь, назавтра забывает об этом. К черноногим и манданам это никак не относится. Не раз я слышал, как черноногие горюют о человеке, умершем много лет тому назад. Манданы очень заботятся об останках покойников. Каждая семья хоронит почивших родичей на кладбище, располагая могилы маленьким кругом, и оставшиеся в живых часто отправлялись туда, чтобы положить на могилы лучшую еду и поговорить с черепами дорогих людей в точности так, как если бы они были живы во плоти. Не годится англосаксу кичиться постоянством своих привязанностей; этому он может еще поучиться у презираемых им краснокожих. У индейцев – я говорю об упомянутых выше двух племенах – никогда не случается разводов, кроме случаев, когда они вызваны супружеской изменой, да и такие разводы редки. Никогда также индейцы не мучают и не бросают своих детей. Краснокожие родители безгранично любят своих детей, гордятся ими, жертвуют всем ради них. И с такой же любовью молодежь относится к старшим. Семейные узы у них священны.
Я часто слышал, как черноногие называют белых бессердечными, поскольку те оставляют родителей и отчий дом, чтобы странствовать в поисках приключений по чужим землям. Индейцы не могут понять, как порядочный человек может расстаться с отцом и матерью, как бывает у нас, на месяцы и годы. «Жестокие души», «сердца из камня», – говорят они о нас, и не без основания.
Женщина-снейк продолжала горевать, проводя дни в плаче на вершине холма или на опушке леса. Она отрезала себе волосы, расцарапала щиколотки, мало ела, похудела, потеряла интерес к жизни. Наконец настал день, когда она, вместо того чтобы встать со всеми обитателями палатки Хорькового Хвоста, осталась на своем ложе.
– Я умираю, – пояснила она на языке жестов, – и рада этому. Я неправильно поняла свой сон. Мне казалось, что мне велено искать мужа во плоти. На самом деле сон значил, что моя тень должна искать его тень. Теперь я это поняла ясно и через несколько ночей отправлюсь за супругом. Я знаю, что найду его.
И она отправилась за мужем, умерев на четвертый день болезни. Женщины с уважением и достойно похоронили ее на стоявшем неподалеку дереве.
Длинные летние дни текли неторопливо, мирно, счастливо. Не было нападений на нас военных отрядов, а молодежь, ходившая в походы на другие племена, возвращалась нагруженная добычей и без потерь.
Может быть, в те времена я не имел привычки особенно задумываться над разными вопросами. Но я чувствовал удовлетворение, был совершенно доволен тем, что приносили мне каждый день и каждый час, и не думал о будущем и о том, что оно мне сулит. Но одно меня беспокоило: настойчивые письма из дому, требовавшие моего возвращения. Я получал почту с опозданием на несколько месяцев, так же как и нью-йоркскую «Трибьюн» и другие газеты. Вскоре я перестал читать газеты, ограничиваясь заголовками; пресса меня не интересовала, но не могло не волновать содержание писем. Были серьезные причины, по которым мне следовало прислушаться к призывам и отправиться домой ко дню своего совершеннолетия или еще раньше. Немало неприятных минут переживал я перед тем, как взломать печати; затем, бросив конверты в огонь очага палатки, я отправлялся вместе с Нэтаки кататься верхом, или на какой‐нибудь пир, или в собрание друзей. Интересно было видеть, с какой чрезвычайной тщательностью обращались с моей почтой. Мои друзья в форте Бентоне надежно увязывали ее в пакет, а затем те, кому они ее вручали, снова заворачивали ее в разные материалы и наново перевязывали. Черноногие всегда относились к письму и чтению как к важнейшим из умений. Бывало, какие‐нибудь черноногие часами просиживали за рассматриванием картинок в моих журналах и газетах, и хотя они упорно держали их боком или даже вверх ногами, но, по-видимому, все же понимали, что изображено на рисунках. Нэтаки имела обыкновение разворачивать мои письма и пытаться выяснить, что в них написано, хотя, разумеется, не знала ни одной буквы алфавита. Жена очень быстро научилась узнавать почерк моей матери, и если я получал другие письма, написанные характерным женским почерком, внимательно глядела на меня, когда я их читал, а затем спрашивала, кто их прислал.
– Ну, – отвечал я небрежно, – это письма от родственниц, женщин нашего дома; просто они сообщают мне разные новости и спрашивают, здоров ли я, хорошо ли мне.
Тогда она с сомнением качала головой и восклицала:
– Родственники! Как же, родственники! Скажи мне честно, сколько у тебя девушек в той стране, откуда ты пришел?