— Дураки! — взывал Иван Никитич. — Ополоумели! Одумайтесь! Да разве можно делить? Хоть по наделам, хоть по едокам? Именье-то налажено, доход приносит. Что пашня, что луга. Луга-то какие!.. Заливные! — Иван Никитич повернулся в угол, под образа, там лежала шуба землемера. Схватил ее, развернул у всех на виду, показывая дорогой красивый мех. — Ну как вы ее делить будете? На куски резать? Носить по очереди? Разрежешь — шубы не станет. По очереди носить? Так она не на всех подходит. Кому мала, кому велика — как быть?
— Отдать тому, кому в самый раз! — крикнул от дверей тот же женский голос.
Мужики притихли.
— Ну так как? — спросил кто-то.
— Артельно надо, — настойчиво продолжал Иван Никитич. — На паях. И хозяйству не разор, и работать артельно легче. Косилки купим, жнейки, молотилки.
— А я не желаю артельно! — сказал Аким. — На кой мне кляп артельно? У меня рабочей силы — три девицы как лошади. Куда мне их девать? Так что я сам по себе!
Снова в избе разгорелся крик. Кричали долго, до хрипа, до усталости. Землемер рассердился, плюнул, забрал свою шубу и, на ходу залезая в рукава, ушел. Иван Никитич за ним.
Разошлись и бабы с ребятишками; у порога и у печки стало пусто. Только по скамейкам вдоль стен, вокруг стола сидели мужики, те, кому надо было решать — как же делить помещичью землю? Но от усталости, одурев от самосада, не столько решали, сколько материли друг друга, вспоминая, озлобившись, прошлые обиды.
Никанор вытащил из-за пазухи шапку.
— Ну их коту под хвост! Пошли.
На крыльце точил лясы Аким.
— С богатенькими свяжешься… на свою голову! — дребезжал его тенорок. — Сами-то они не пропадут. Им хоть как — хоть артельно, хоть поштучно. Не-е-е… я без них хочу. Единолично. Вот погоди, — оживился Аким, — нарожают мне мои девки парней, во!.. Артель разведу. Без всяких паев. Так и скажу: «Девки! Как хотите, а рожайте мне парней». — У Акима на козьей ножке от толстой газетной бумаги нагорел длинный пепел. Он стряхнул его, грустно проговорил: — А что делать? Все едино по-христиански не получится. Не уродились. Рылом не вышли…
Я остановился было послушать, но Никанор подтолкнул меня:
— Иди… На язык-то он гораздый. Только уши развешивай.
Дома тетя Клавдия и Настя носились с одной половины на другую: Иван Никитич угощал землемера обедом.
Обтаяли бугорки, косогоры, пятнами зачернела земля. Днем под солнцем от нее шел пар. Потемнела, разжижилась дорога — ни на санях, ни на телеге. Талая вода дружно сбегала к извилистым берегам речки Яимли. Лед на ней набухал, темнел, коробился. Даже ночью тонко позвякивали ручейки. Но под утро, еще до солнышка, только зарумянится на небе зоревая полоска, прихватывало морозом: сорок утренников — сорок братьев-мучеников…
В конце сада длинными ребрами вытаяли из-под снега широкие огородные гряды. Еще ниже, у самой бани, скопилось озерцо талой воды, прихваченное коркой льда. Вода день это дня скапливалась — вот-вот затопит баню. Надо спасать баню.
— Пошли, — сказал Никанор.
В два заступа мы стали пробивать канавку от озерка, мимо бани, вниз под горку. Лед был крепок, солнце жарило, мы сбросили полушубки, Никанор не раз снимал и шапку, утирая лоб. На полдороге дела воткнул заступ в снег, сказал:
— Передохнем маленько, — и стал крутить цигарку.
Я тоже грудью прислонился к заступу, воткнутому в снег, и вдруг слышу — веселое, заливистое посвистывание, торопливое щебетание, похожее на тот ручеек, что звенел под снегом. Только теперь звенело в небе, над головой. Пригляделся — трепыхается в воздухе пичужка не больше воробья, будто падает с неба на землю, падает, а упасть не может. Бьется крылышками на одном месте, как на ниточке висит, то снизится, вот-вот повалится, то крылышками затрепещет, затрепещет и снова взовьется, наливаясь голосистой песенкой. «Жаворонок!» — догадался я. Слыхал про него, читал, булки такие пекли в великий пост — плетеные, с раздвоенным хвостом, изюмины вместо глаз. А живого жаворонка увидел впервые. И я вдруг чему-то обрадовался, будто поднесли мне неожиданный подарок. Так мы стояли и слушали эту маленькую пичужку, опустив глаза, которые слепило веселим весенним светом.
Но вот Никанор докурил, бросил окурок, поправил шапку.
— Его не переслушаешь. До вечера трепещать будет.
Мы пробили канаву, и ненужная нам светлая, прозрачная вода покатилась с нашего огорода в речку Яимлю.
С улицы уходить не хотелось: в избе душно, вонько…
Не успели обрядиться по дому, пришла тетя Клавдия:
— Настя! Никанор! Где вы? Иван Никитич велел зимние рамы выставлять.
Настя с мамой приготовили горячей воды, тряпок. Никанор — молоток, стамеску, и мы отправились на хозяйскую половину. Солнце заливало комнаты. Светилась посуда в черном буфете, блестел самовар, отражая солнечные лучи, ярко зеленели широкие листья фикуса. Начали со спальни. Мне же хотелось попасть в кабинет. Ружье!.. Не терпелось увидеть ружье. Никанор вынул первую раму, сунул ее мне в руки и коротко сказал:
— На чердак.
— Не разбей! — волновалась внизу тетя Клавдия. — Ты что? — кричала она на Никанора. — Сам не мог? А вот он грохнет ее?!